С А Й Т В А
Л Е Р И Я С У Р И К О В А "П О Д М У З Ы К У В И В А Л Ь Д И" ЛИТЕРАТУРА , ФИЛОСОФИЯ, ПОЛИТИКА Трансгрессия и В. Сорокин. Этюд второй |
ГЛАВНАЯ |
ДНЕВНИК ПОЛИТ. КОММЕНТАРИЕВ |
ДНЕВНИК ЛИТ. КОММЕНТАРИЕВ |
ДНЕВНИК ФИЛ. КОММЕНТАРИЕВ |
МОЙ БЛОГ В ЖИВОМ ЖУРНАЛЕ |
Трансгрессия и В. Сорокин. Этюд второй —неужто все-таки шут гороховый….
Мне повезло — я защищен от В. Сорокина фундаментально, на физиологическом уровне. Уже на второй странице его текста я с желудочными спазмами не справляюсь, и ничего, представьте, не помогает - даже пантогематоген. Поэтому передо мной давно уж прорисовалась дилемма — или не читать В. Соркина, или помереть от истощения. Так что приходится судить о его текстах через комментарии тех, кто родился с более деликатной системой физиологической защиты и, следовательно, имел возможность дочитать...
А. Зорин назвал раннего Сорокина «самым непримиримым критиком мироздания и природы человека, которого только знала русская литература» —«согласно Сорокину этих лет, единственная метафизическая и антропологическая реальность - это садистическое насилие и неизживаемая с анального периода развития личности страсть к публичной дефекации и к ее естественным производным. Именно эту жуткую, но и освобождающую правду о себе и своем существовании человек и склонен скрывать под насквозь омертвевшими и фальшивыми языковыми конструкциями, будь то дискурсы русской классической литературы или советской пропаганды.»
Это, если разобраться, очень точная и полная характеристика — познавательно-эстетико-этическая. И при анализе литдеятельности В. Сорокина ее нужно либо мотивировано преодолевать, либо не замечать и развивать нечто, находящееся вне познания, этики и эстетики — то есть существующее в каком-то особом, параллельном мире, который отнюдь не обязательно мир более высокого или того же порядка. Это, скорей всего, недомир, протомир. Статья А. Неделя «Доска трансгрессий Владимира Сорокина: сорокинотипы» как раз и представляет комментарий к блужданию по такому протомиру.
Пришелец в него вооружен всеми новейшими интеллектуальными достижениями мира высшего, но должен использовать их в соответствие с логикой мира низшего. Или так: цивилизационный понятийный аппарат в условиях до-цивилизационной этики( ситуация в определенном смысле обратная той, что описана М. Булгаковым в «Собачьем сердце»)— там, где уместны позывы инстинктов и набор жестов, используется система весьма отвлеченных понятий. Возникающие при этом напряжения колоссальны — они- то и уничтожают всякий смысл, делают его истонченно -поверхностным. И членораздельная речь сменяется утробным бормотанием.
Трансгрессией в геологии называют отступление (опускание ) суши, наступление моря на сушу. В случае В. Сорокина можно говорить об опускании радикальном — за некоторую качественную грань, характеристика которой собственно и дана А. Зориным. А такой переход должен непременно сопровождаться заменой языка понятий языком обслуживающих инстинкты жестов. Какие-либо иные формы теоретизирования, кроме жестикуляции, становятся здесь не только неуместными, но наивными и смешными. И особенно любопытно наблюдать здесь за языком. Он насильно отрывается от смысла и превращается в некую самоорганизующуюся субстанцию ( такое превращение хорошо инициируется, как известно, алкоголем),которая сама по себе бродит, спотыкается, урчит…
И происходит это, например, вот так:
"По правде говоря, вопрос о письме не может быть поставлен в границах дискурсии, созданной системой языковых трансформаций, поскольку постановка такого вопроса отменяет возможность существования письма, поставленность письма в режим дискурса есть тотальная негация письма как акта, представление письма как зоны перманентного инцеста. В таком инцесте рождается дискурс, исполненный красотой классических форм, он конструирует и длит свое господство в затребовании бесконечной поставки жертв, в создании поля жертвенности, нахождение в котором делает письмо способом распространения преступлений. Так, преступление письма оборачивается жертвой ради дискурса, - дискурс нуждается только в жертвенном преступлении, - в преступлении ради жертвы, которая не растрачивает, а канонизирует господство дискурсии.»
Такого рода текстовки благодаря своей стилевой изысканности и фантастической гибкости приобретают а б с о л ю т н у ю универсальность. Их легко натянуть на любую проблему —достаточно выделить в последней пару понятий и заменить ими пару «письмо –преступление». Причем неважно из какой области взята будет проблема. Возьмете пару «частица –волна» и вот вам полное изящества проникновение в непостижимые глубины принципа дополнительности. Возьмите пару «лапша-мука» и перед вами уникальная по охвату прорисовка трудовых буден макаронной фабрики. И самое интересное у этой языковой конструкции совершенно непробиваемая защита. Можно попытаться оспорить смысл. Но попробуйте дезавуировать бессмыслицу… На нее отвечать можно только бессмыслицей. Главное — не пытаться понять. Выбрать первое попавшееся слово и пристегнуть к нему уже свою бессмыслицу. Таким образом и складывается этот сюр-диалог. И длится….
Понятно, что посредством таких текстовок можно о т м ы т ь л ю б у ю ч е р н о т у. Что г. А. Недель с успехом и демонстрирует на примере сорокинских текстов..
Среди написанного о В.Сорокине особое место занимают работы, затрагивающие проблематику концептуализма. Явно симпатизирующая В. Сорокину М. Бондаренко, анализируя его роман «Лед» ( статья «Роман-аттракцион и катафатическая деконструкция»), и говорит прежде всего о концептуалистском проекте, за которым« актуальная для ХХ века традиция аналитических и художественных размышлений о законах производства и бытования смысла». Она с горечью сетует, что в России эти тенденции нужного развития, увы, не получили и поэтому у нас редко кто из читателей« осознает и чувствует — сердцем — глубину “происходящего” на страницах его произведений».
Пытаясь разобраться в этой глубине, М. Бондаренко обращает внимание на появление в сорокинском романе некоторой « положительной Идеи»— факт, казалось бы, плохо согласующийся с концептуалистской деконструкцией. Но, по мнению М. Бондаренко, у В.Сорокина не только не наблюдается трагического разрыва с концептуализмом, но и появляется новое качество — « положительная деконструкция». То есть его «художественное построение», с одной стороны, «при помощи самодемонтажа» демонстрирует « условия собственного бытования» и в то же время обнаруживает «далее неразложимую, неделимую собственную “положительную” сущность.» А это «парадоксально подводит концептуализм к точке обращения, обратимости, самоотрицания.»
М. Бондаренко здесь очень деликатна, но описываемая ею процедура все равно в итоге предстает механизмом неизбежного самопожирания концептуализма, поскольку: «желание преодолеть греховное, идеологически ангажированное, нечистое повествование …оборачивается мифом о чистом языке»… Тупиковость всей этой затеи М. Бондаренко демонстрирует и в более строгих суждениях: «в реальной… действительности пробуждение (прозрение от снов одной идеологии) есть не что иное, как впадение в сон (другую идеологию)». Но и эти жесткие слова по- прежнему наполнены тихой печалью мудрого понимания, и от того значимость и справедливость их возрастает многократно.
Еще большую основательность в своих суждениях о В. Сорокине демонстрирует Илья Куклин( « Книга как событие: Владимир Сорокин.Лед.Роман»). Он не без сожаления отмечает, что после публикации этого романа В. Сорокин оказался вовлеченным в некий «новый контекст», в основе которого лежит «стратегия стирания памяти» —«существует только та культурная ситуация, которая есть сейчас; что было до нее, неважно»… Причем В. Сорокин подается как сторона пострадавшая: « из культурной памяти при этом вытесняется все то ценное и значительное, что сделал Сорокин в литературе». А все потому, что переиздание его вблизи от Проханова «изымает их из контекста соц-арта и концептуализма и помещает их в контекст массовой культуры, да еще и идеологизированной».
Можно признать, что в подобных оценках в принципе присутствует доля истины. Но признавая это, нужно иметь в виду, что «вовлечение» Сорокина не является внешним, что он своей литдеятельностью, своими «ценным и значительным в литературе» на проект «стирания памяти» поработал отменно, что его опусы не просто стирали— они вытравливали, превращали культурную память в мертвое пространство, в «зону», в территорию, доступную лишь для сталкеров. Он разрывал связи, изводил корни, он создавал вокруг себя пустоту — и именно поэтому так легко состоялось его самообретение в «новом контексте».
Пытаясь разобраться в усложнившихся после «Льда» отношениях В. Сорокина с концептуализмом, И. Куклин подробно анализирует историю переманентных обращений концептуализма в постконцептуализм. Данные обращения, как нетрудно заметить из изложения И. Куклина, фиксируются всякий раз, когда вдруг на этом выжженом клочке культурного пространства появляется какой-нибудь, пусть самый дохленький, но живой расточек, что-то от живого человека — «от себя».
Правда, все эти обращения всегда оказывались весьма условными, поскольку теоретики хорошо, видимо, понимали, что малейшее отклонение от стержневого принципа концептуализма означает его гибель и задачу постконцептуализма определяли как во истину титаническую: “ приняв к сведению максиму концептуализма об исчерпанности, невозможности индивидуального высказывания, научиться возвращать высказыванию индивидуальность, духовную наполненность”( Д. Кузьмин)
Очевидно, что в этой сверхизысканной процедуре (возрождение индивидуального через декларацию его невозможности) топтаться приходится на таком ничтожном смысловом пяточке, что все эти перемещения из буден концептуализма в царство постконцептуализма и обратно для внешнего наблюдателя превращаются в едва заметное мерцание, и свобода при интерпретации становится практически абсолютной. И если для М. Бондаренко запечатленный во «Льде» В. Сорокин пребывает все-таки в постконцептуализме, то И. Куклин, похоже, считает, что отход В. Сорокина от концептуальной догмы носит непостконцептуальный характер или в лучшем случае не содержит ничего особо оригинального — «Сердечные всполохи в “Льде” фактически есть реакция на ту же проблему, что и тексты авторов “поколения 90-х”. Только решают ее в жанре интеллектуализированного поп-бестселлера…». К последнему, мол, и сводится все своеобразие «Льда». Роман концентрирует в себе всю гамму новомодных увлечений самых «разных социокультурных групп». Причем все это не просто свалено в кучу, а искусно опосредовано и с блеском подано:«…Это роман, который использует популярную в обществе мифологию…, остраняет ее — чтобы ее могли принять и согласные, и несогласные — а потом переинтерпретирует таким образом, чтобы мифология выглядела критическим описанием того общества, которое ее же и породило»
Понятно, что этот вывод есть энергичная попытка вдохнуть какой-то смысл ( пусть концептуалистского замеса) во всю литдеятельность В. Сорокина. Попытку нельзя не признать удачной, но и удача не в состоянии скрыть, а наоборот — вскрывает, кондовой утилитарности сорокинского проекта, его жесткой пристегнутости к текущим потребностям жадущей зрелищ толпы — его поразительную вне-духовность и без-интеллектуальность.
И. Куклин, как кажется, хорошо видит издержки сорокинской процедуры, и окончательный его вердикт при всей академичности тона звучит отрезвляюще резко:«… происходит двойное переозначивание: масс-культурной мифологии ставится в соответствие эзотерическое мистическое учение — и в результате этого масс-культурная мифология приобретает мнимую (подвергаемую сомнению уже в самом романе) многозначность, а эзотерика становится полупародийной и виртуальной ». Эта прожеванность сложного, его пропитанность чье-то слюной — подготовленность к легкому усвоению, возможно и является той особенностью, которая п р е ж д е в с е г о определяет сегодняшнюю востребованность В. Сорокина. И какие бы усилия вылущить, выскрести, прорисовать высокие смыслы в его опусах ни предпринимались, за высоколобыми построениями всегда будет отчетливо проступать изделие, которое, как жвачку, можно, не замечая ее, механически перебрасывать с зуба на зуб, с зуба на зуб…
Отдав должное анализу концептуалистских разводов в сорокинских сочинениях, нельзя не остановится на подходах классических, примером которого может быть статья Е. Ермолина «Письмо от Вовочки»( «Континент» 2003, №115 ). Статья представляет собой достаточно спокойное, рассудительное исследование литдеятельности В. Сорокина, выполненное в традиционной манере — без моднейшего филологического словоблудия. Е. Ермолин не комплексует—не опасается прослыть традиционалистом, консерватором или просто недобитым совком — и сразу же очень высоко поднимает планку, четко и определенно указывает исходную точку своего анализа: «Искусство — орудие познания Бога, средство выявления Бога, Логоса, в триединстве истины, добра и красоты. …. Реализм есть выражение сущности бытия, а прорыв к сущности далеко не всегда приводит к жизнеподобной форме. … Писатель, создающий словесный образ истины, сам ею и является. Художник в такой же мере здесь и сейчас творит истину, в какой истина творит его…».
С этих позиций В. Сорокин характеризуется как «популяризатор банальностей», который «отказывается быть свидетелем истины», а «изображает мир на уровне клише, штампа». Причем, «текст конструируется как игра с этими штампами. Предмет манипуляции — не жизнь, а некие обессмысленные субстраты, фактоиды, симулякры». Получившие огромную известность сорокинские стилизации под классиков, по мнению Е. Ермолина, остаются чисто формальным подражанием, лучше же всего ему удается «самое банальное — анонимный стиль соцреалистической прозы.»
Признав определенные достоинства « социального критицизма» раннего Сорокина, Е. Ермолин отмечает, что, увы, «смена исторических декораций обнажила локальность сорокинских заданий». И вот тогда в определенной среде родился проект « придать соцартовским текстам некое более общее значение. Сорокину, Пригову и иным насмешникам была присвоена новая квалификация». В. Сорокина нарекают «автором большой концептуальной пародии», призванной продемонстрировать « изжитость “Реализма” — как на уровне стиля, так и на уровне содержания». Однако, отмечает Е. Ермолин, В. Сорокин(во всяком случае «по стремлению к постижению человеческой сущности») фактически остается реалистом— «утверждает реализм».Только, увы, ничего нового он при этом не открывает —«многие персонажи Сорокина кажутся только до крайности упрощенными, сведенными к схеме изводами» некоторых героев Достоевского.
Попытки же спроектировать результаты литдеятельности В. Сорокина в некий « бытийный план» («пыточные камеры и общественные туалеты должны» — как « образ мироздания») тождественны признанию склонности В. Сорокина к «тяжелым фобиям». Допустив это, Е. Ермолин отходит от собственно литературоведческих оценок и завершает свой анализ впечатляющей характеристикой мировоззрения В. Сорокина.
«…Нашего автора отличает глубокое, манихейское отвращение к сущему …Сорокин не любит мир... Мир — дерьмо и человек — дерьмо. … Этот мир бесконечно жесток и повседневно страшен. Уйти из него — благо. Убить человека — все равно что выручить его. …Уничтожить мир — высокая миссия… Субъективная истина Сорокина… — небытие. Нет ничего… И создать ничего нельзя. Можно только балансировать на грани небытия, создавая условные тексты и тут же обнажая их полную условность, безосновность, беспочвенность. Нет смятения. Нет даже сомнения. Упорный мрачный взгляд. Отсюда избыточность бессмысленного глумления. Отсюда низведение истории, культуры и души к примитиву.»
Казалось бы, характеристика жизненной философии В. Сорокина дана здесь исчерпывающая, предельно точно вскрывающая мотивы его литдеятельности. И тем не менее Е. Ермолин, кажется, считает эти оценки завышенными, готов усомниться в них и признать, «что вовсе не онтологические эксперименты — его конек…, что весь его тщательно скрываемый секрет состоит все-таки лишь в том, что он умеет талантливо подхихикнуть.» То есть перед нами всего лишь шут гороховый, скоморох, юморист-пародист, только апеллирующий «не к массе, а к узкому, но влиятельному слою околохудожественной богемы, слегка свихнувшейся на моде сезона — соблазнительной французской мудрости, легковесной, но выраженной со всем возможным галльским обаянием». И следовательно, эта свихнувшаяся полухудожественная богема просто в ы б р а л а его, В. Сорокина, человека, владеющего определенными приемами литературного ремесла и захваченного мизантропией. Выбрала в качестве агента влияния, в качестве того, кто помог бы этой элите свихнуть и обывателя. Тогда, действительно, Е. Ермолин прав абсолютно: В. Сорокин — это в с е г о л и ш ь а м п л у а …
И на этой констатации вполне можно было бы успокоиться. Если бы «группа поддержки» не волокла бы В. Сорокина в писатели — в калашный ряд. Если бы он сам не чувствовал себя вполне легитимным обитателем этого ряда. Вот где главная опасность. И она точнейшим образом Е. Ермолиным зафиксирована:
« …Наш мрачный баловник уже принес и еще принесет много конкретного вреда. Для репутации литературы, которая его трудами теряет свою значимость, фактически уравнивается с цирком, с варьете, со скабрезными шоу в ночных клубах. Для репутации художественного эксперимента. Для реноме творческой свободы».
ЧИСЛО ПОСЕЩЕНИЙ | ПОИСК ПО САЙТУ | |
НАПИСАТЬ АДМИНИСТРАТОРУ
|
©ВалерийСуриков |