С А Й Т         В А Л Е Р И Я     С У Р И К О В А 

                               "П О Д      М У З Ы К У     В И В А Л Ь Д И"

                                ЛИТЕРАТУРА , ФИЛОСОФИЯ, ПОЛИТИКА

                                                 Единичный на  рандеву сам с собой.

 
ГЛАВНАЯ   
ДНЕВНИК ПОЛИТ. КОММЕНТАРИЕВ       
ДНЕВНИК ЛИТ. КОММЕНТАРИЕВ     
ДНЕВНИК ФИЛ. КОММЕНТАРИЕВ                             
МОЙ БЛОГ В ЖИВОМ ЖУРНАЛЕ


          Единичный на  рандеву сам с собой.

 

               Часть   первая:   общие  рассуждения

 

Эта   экзотическая  с  виду ситуация —  единичный на рандеву сам с собой— является на самом  деле  достаточно  банальной.  Во  всяком  случае, она воспроизводится   всякий  раз,  когда  единичный    предпринимает   попытку предъявить себя в качестве  индивидуальности творческой, то есть вступает на  тропу   подражания — на тропу  искусства…

  Если обратиться к одной  из  первых    хорошо проработанных эстетических  концепций — платоновской,— то   можно  обнаружить, что в  целом   она  близка  к  чисто  эстетической, то есть в принципе   позволяет  ставить  вопрос  о  несовместимости   подражания и  морали. Но  искусство  у Платона — это  подражание подражаемому ( подражание материальному, которое  в свою  очередь  есть подражание  идеи), и если  ориентироваться  исключительно  на  мораль  утилитарную, то    от  вторичного подражания, может быть, и  не стоит   ожидать   особо благостного влияния на подражателей  первого уровня  (мастеровых, созидателей  материальных ценностей ).   Можно  сказать, что  крайний  идеализм  онтологии Платона   такую возможность  исключает почти  полностью.   Но в то же время именно этот   крайний  идеализм  превращает, если разобраться,    искусство в очень   мощную  воспитательную  силу. Прежде всего потому, что Платоном   оставляется за искусством (за поэзией, в частности ), возможность подражания таким   вещам в себе, таким   «вещам и призракам»(если воспользоваться  терминологией Ницше), как истина и благо.  Платон, конечно, третирует искусство, но через жесткие, сориентированные  на   интересы общества  требования  к нему его же  и возносит …

    В аристотелевском  варианте  концепция подражания (мимесиса)    уже   более серьезно  оценивала  флирт  искусства с действительностью  —  включала  и отражение ее(читай  познание ), и  изображение (в соответствии с индивидуальной  фантазией ) и  идеализацию.  Этим комплексом задач  и  достигалась   объективизация искусства,  а значит,  и какое- никакое, но   общественное  «управление» музами.  При  таких задачах(при  таком  настрое  общества )   даже предельная  субъективность автора   не сулит  особой опасности,  и   частному  лицу, внимающему  автору,  без  серьезных общественных рисков  можно было предоставить   значительную   свободу   в   определении  равновесия между  злом  и благом.

   С этих  древних, но так и не утративших  свой  смысл позиций (несмотря на титанические    усилия   ХХ  века по    дегуманизации искусства и литературы ) сегодняшняя ситуация   выглядит  по меньшей  мере странной:  из  всех  теле-, кино-, книго-   щелей  с нарастающей   бесцеремонностью  хлещет одно лишь  изображение; познание, а тем более идеализация, признаны  смертельнейшим грехом искусства — на входе  царствует ничем не ограниченная  субъективность. И в результате —  выбор для частного лица все в большой  степени   становится фикцией, иллюзией.

   Преследование всего  идеального, можно  считать,  приняло   сегодня в искусствах и литературе   тотальный  характер. Конечно,  ничто  не мешает, сославшись, скажем,     на  античные, средневековые и другие эстетические практики  увидеть  в этом бесчинстве   пусть  несколько  избыточную, но  в  целом  о б ы ч н у ю     для  искусства транспозицию высокого содержания в низкий материал.  Можно  принять    идею  деконструкции,  трансгрессии   и   л ю б у ю    из  иных форм,  в которых  на застывшие, отвердевшие истины   направляется   поток  СОМНЕНИЯ ...  Это  все, действительно,  можно и нужно  принять, поскольку без таких   мучительных операций нет движения вперед – ни в познании, ни в искусстве, ни  в вере. Но,   в полном  соответствии с многовековой  традицией, принять  это  можно    ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО  как прием. Точнее  до того предела, пока это  —прием:  способ  подготовки   мышления  (аналитического, художественного) к очередной  порции созидательной  работы.

     Прошедший    век  оказался временем крайней  несдержанности, избыточности, необузданности.  Это   проявилось,  в  частности,  и  в отношении к  сомнению —  оно  превратилось из средства в цель,  стало определяющим    качеством   восприятия и мышления.   Такова   и  культура,  столь самозабвенно   выкармливаемая  сегодня   – в основе ее  всеобъемлющее  и   с а м о д о в о л ь н о е      сомнение.  И именно поэтому она античеловечна.  Дегуманизация искусства, которую  так  старательно  зафиксировал  Ортега-и-Гассет в одноименной  работе и в которой в 20-е годы виделось  лишь    очищение искусства, с одной  стороны,  от  натуралистического наследия  — от  избыточных   «элементов "человеческого, слишком человеческого"», а с другой — от «какой-либо  трансцендентности», обернулась   полным расчеловечиванием. 

      Попытки  Ортеги  обосновать  вытеснение   человеческого  из   искусства  опирались   на его  « конспиралогическое»   понимание метафоры — в ней  им виделась   « мыслительная потребность заменять один предмет  другим  не  столько в  целях  овладения предметом,  сколько из желания скрыть  его». На  толковании метафоры   как «радикального средства дегуманизации»,  и взращивалась концепция  очищения   искусства.  Но совершенно  безосновательно.  Да, метафора  —это  остранение   и отстранение. Но  с целью именно   овладения  предметом. Нежелание  признать это  небольшое  «но» и   определяет,  видимо,    все  издержки   в попытках изгнать человеческое из  искусства. 

       Трудно представить,  чтобы  ортеговские  аберрации  смогли  решающим   образом  повлиять  на   искусство   ХХ века.  Но  в них,  видимо,   хорошо выразилось  то,   что  позволило себе    сомнение, сорвавшееся  с  цепи  и  провозгласившее себя самодостаточным.       Однако  все, что   зафиксировал  в  своей концепции  дегуманизации    Ортега –и- Гассет,  оказалось невинной  забавой, детской  шалостью, когда  за  дело, уже  после  второй  мировой бойни,  то есть после  еще    более  мощного  кровопускания, —  за  человеческое  в  литературе   и искусстве  с воистину гальской   отвагой  взялись по  ту сторону  Пиреней.  Волна славословия, поднятая во Франции вокруг литдеятельности  маркиза  да Сада,  была такой мощной,  а интеллектуальные силы,    подключенные  к его  реабилитации   настолько  внушительными, что   этот  несчастный человек  был  быстро превращен  в  одну  из  важнейших фигур  мировой  культуры, а  либертинаж  из  практики окололитературной,  сугубо национальной  и по преимуществу патологической был   переведен  чуть ли не в основное (и древнейшее) направление  литературы.  И  если в  концепции дегуманизации искусства   все  крайне субъективное, сугубо  индивидуальное,  освобожденное  от каких-либо  обязательств как  перед  человеком,  так и перед культурой  только просыпалось, оглядывалось и начинало прибирать  эстетическое пространство к рукам,  то в объявленной  либертинизации    все  нечастное, все  объективное изгонялось решительно  и  бесповоротно.

       В принципе  либертинаж,  как  крайнюю, запредельную  форму   реализации индивидуального  сомнения,   можно  было бы   причислить  и   к  условно  полезным.  Принято же,  например,  поведение математической  модели, введенной для  описания явления, проверять в крайних  точках (нуль, бесконечность)…  Так  и  либертинаж есть  своего  рода  проверка  концепции дегуманизации  искусства-литературы в  такой же  крайней,  особой  точке —  в  точке с  нулевой   человечностью. То  есть  если  дегуманизация  по мере осуществления  все  больше оставляет  единичного  наедине  с собой, то   либертинаж имеет  дело с полностью дегуманизированным  единичным —  запирает  его уже  в абсолютной пустоте …..

    Но   полезность  здесь  именно условная,  поскольку лишь  в крайне  жестких рамках сугубо литературной, эстетичечской  практики  можно  вести   речь о полезности.  Только  здесь  обретают   позитивный  смысл  все  эти  экстраполяции  в  особые  точки  —перестают быть  частным заблуждением и становятся  элементом общего    опыта.  Однако, удержать в нынешние  времена  и  самое эстетизированное  произведение в  таких рамках   практически  невозможно  — оно  с неизбежностью  просачивается   в  обывательскую  среду,  где  всякие  крайности  всегда  в цене, где с  них  тут же  и легко сдирают   эстетическую кожицу  и начинают  использовать   буквально  — как рекомендации.

    И  в  этом  вся   сложность.   Случай  с В. Соркиным   еще  раз напомнил об этом. Его литдеятельность  как раз  из  числа  экстраполяций  в    точку  с  нулевой  человечностью –    совсем не случайно в  связи с  его именем в  одной  РЖ-дискуссии   вспоминали  либертинов.  Если    В. Сорокина, допустим,   удалось  бы удержать  в  тех самых жестких  рамках, то  одни от души поплевались бы,  другие  порассуждали бы  о превратностях  диффузии из концептуализма  в постконцептуализм  и обратно,  кто-нибудь,  может быть, вспомнил бы    о дегуманизации… А  какой-нибудь особо  чувствительный славист где-нибудь в Беркли, может быть, даже  и  всплакнул   … А если бы  дошло  дело  до  скандала, то он  так  бы  и ограничился  скандалом   в благородном эстетическом  семействе.

  Но    опусы В. Сорокина    не  удержались в узком  кругу.   И  вовсе не  потому, что  неуклюже  действовали   «Идущие» —  благодаря   их  унитазу  В. Сорокин действительно   хлынул в массы, но  просачиваться  туда  он начал   и  без них.  И просочился  бы непременно —  теми же   проторенными  путями,  по которым      просачивается     всякая  похабщина,   любая  крайность.   

  Сладость пребывания   на  краю  бездны  … И соблазнителен этот край —  предчувствием  полной   безответственности, ощущением  абсолютной   свободы —  абсолютной  оторванности  от   вся и  всех.  Именно  этим  ядом напитывает  своего  читателя  и своего пролистывателя  В. Сорокин.   И  именно за  этот яд    были   воспеты гимны маркизу  де  Саду.

        И не только беспечный   обыватель  торопится подставиться  под  эту иглу, дарующую  блаженство   пребывания  наедине  с собой. Садятся  на нее и   записные  интеллектуалы—ярко выраженные   индивидуальности  семи пядей во лбу …

   Силу  это яда  и особенности его действия  на них, видимо, и  есть смысл  демонстрировать…

 

Часть  вторая: конкретный   случай

 

           Далее речь пойдет в основном     об  одном  очень  популярном  и  несомненно талантливом литераторе. И  не потому что все, что далее   будет обсуждаться,   исключительно    сильно  проявлено    именно у него.   Отнюдь.   Это  —   особенности   современного российского интеллектуального бытия. Они  носят  сквозной  характер, ими  пропитана    российская  атмосфера,  они—всюду. Просто у   Дмитрия     Львовича  Быкова  они  очевидней   —потому что он  молод,  талантлив, открыт,  дико работоспособен,  и, главное,  так  пока и не приучил    себя   к  осторожному оглядыванию  всякой  ситуации, к  обстоятельной рефлексии   каждой  своей мысли...

 

             Версия первая: пере-обобщение  частного.

 

 Покажем  это на конкретных   примерах, начав    с  высказывания,  вне  всякого  сомнения,  характеризующего  его   как  человека, склонного и способного задумываться над  самыми общими  вопросами   бытия: 

«Гуманизм в его узком, либерально-европейском понимании он{  речь  идет об А. Серегине,  предпринявшем не так давно(http://scripts.online.ru/magazine/novyi_mi/n6-20/seregin.htm) попытку  дорасправиться  с гуманизмом } смешивает с гуманностью… И если гуманизм как таковой – философия рациональная, комфортная, во многом антихристианская, -- то гуманность пока еще ничем себя не скомпрометировала как единственный способ самосохранения человечества в целом. Гуманизм превыше всего ставит жизнь-- гуманность просит по возможности не истязать человека, когда без этого можно обойтись…

Человек как носитель морали (морали априорной, врожденной, ниоткуда не полученной, морали на уровне инстинкта, морали, выражающейся в способности человека действовать ПРОТИВ инстинктов выживания) -- человек как носитель этой самой морали ВООБЩЕ противопоставлен всему прочему тварному миру... Животные могут взаимовыручаться или губить друг друга… с одинаковой частотой и легкостью. И только у человека есть моральный императив – знаменитое кантово антропологическое доказательство, тезис о ничем не ограниченной, недетерминированной человеческой свободе. Эта свобода идти против себя и есть собственно гуманизм -- главное отличие человека от всего остального.. Гуманизм в этом смысле -- безусловно лучшее из всего, что существует на свете. И жаль, что эту апологию человека (апологию сугубо христианскую, в сущности) так легко спутать с гуманизмом в его утвердившемся понимании: с вечной дрожью за свои права и свою жизнь»—(http://scripts.online.ru/magazine/novyi_mi/diss/bykov.htm)

  В этой, можно сказать,   безупречной       оценке      прекрасно  схвачена  и    убедительно  передана  главная  особенность  человеческого   — способность  действовать ПРОТИВ инстинктов выживания….    свобода идти против себя … свобода не быть природой и не жить по ее законам …

    Это  настолько  серьезное  проникновение  в  суть, что   взяв  за   основу   эту мысль, можно было бы,  казалось,успешно анализировать многие  и многие явления  и  практики...  Но  вот  Д. Быков   делает шаг  к более конкретному( но все  еще  достаточно  общему)  вопросу  —оценка   природы российских катаклизмов ХХ  века.   И хотя  здесь  также  схватывается нечто  сущностное,   оно  тут же   затаптывается     сугубо  частными,  проходящими    соображениями: «Эволюция России в ХХ веке шла исключительно по пути раскрепощения пресловутых подпочвенных, подземных сил, самых низменных инстинктов и самой разрушительной стихии. Упразднение условностей, чудовищное упрощение всего жизненного уклада— вот чем примечательны обе русские революции ХХ века, и так называемая перестройка не только не вернула нас на нормальный исторический путь, а своротила с него еще дальше, к пещерному человеку…»… «Во всем мире побеждает вовсе не тот, кто сложней, - но тот, кто проще, кто более готов идти на поводу у всего низменного»…( http://www.russ.ru/ist_sovr/20020725_b.html)  

Акцент   на   национальные  подпочвенные  силы   в этих  в целом правильных  словах, явно   чрезмерен  —  это   и есть  механическое подверстывание частного к общему (затаптывание второго  первым ).  Хотя бы потому, что   особой  тайны за этими   силами нет — давно уж  известно, что    любая   закрытая и изолированная  система    самопроизвольно     развивается  исключительно к хаосу, к   разупорядоченному состоянию. Отсюда,  между прочим, следует и ответ  на   традиционный  российский  всхлип   «что делать?» — подавлять самопроизвольность и  н а р а щ и в а  т ь   или, по крайней  мере,    з а щ и щ а т ь    сложность. Уметь   р а з л и ч а т ь    сложность истинную и кажущуюся. ( Если разобраться, споры  вокруг  литдеятельности того же В.  Сорокина —это  споры  и о типе (природе )его сложности. )

Различать, наращивать,    защищать _— это  вообще-то говоря  и есть главная     задача   интеллигенции, духовной элиты, если угодно. Не в битвах за абсолютные свободы, за мифическую справедливость определяется и воспроизводит  себя она,  а вот в этом  методичном, скучном   и в общем –то очень неблагодарном отстаивании   сложности.

  Все эти очевидные  соображения,  увы,  оттесняются у  Д. Быкова некой  непостижимой  сущностью —подпочвенными  силами.  Удивительно, но в этом метасоматическом  замещении общего  частным,  в результате  которого   частное  вдруг  обретает  статус  общего,  он воспроизводит  методику, которой    явно  злоупотребляет и раскритикованный  им  А. Серегин.

  Подобные  замещения   не  так уж  и  безобидны, как кажется на  первый  взгляд.  И издержки их  начинают  проявляться  тем  сильнее, чем    конкретнее вопрос.     В принципе не так  уж  важно,  с каких позиций  мы  будет объяснять   российский  ХХ  век — сошлемся  на  второе начало  термодинамики или  предпочтем  не углубляться  в сложности отношений  порядка  и беспорядка и призовем  на  помощь  мистические подпочвенные  силы.   К    эффекту  потери  сложности   мы придем  и в  том  и в другом  случае.  Но вот  если взяться  за совершенно конкретное явление, то     концептуальная  основа  уже  будет играть  решающую  роль  —  пере-обобщение  частного  будет мешать пониманию  конкретного явления.

   Д. Быков  и  влетает  в  подобный  гносеологический  капканчик, когда,  демонстрируя   совершенно   п о р а з и т е л ь н у ю    неадекватность, оценивает, к примеру,   акцию « Идущих  вместе»  против   В. Сорокина. Он   буквально   испепеляет   « Идущих» —  б е ш е н о  защищая от них  все: и свободу слова, и В.  Сорокина   и даже министра культуры, обещая  « в случае  чего» защищать « эту нашу свободу»  « зубами, когтями и всеми иными подручными средствами»…(«Собеседник»  ,номер от лета 2002, материал «Неспящие  вместе»).

Рационально  совместить    это ( понимание, что  цивилизация страдает  прежде  всего  от бездумной, неконтролируемой, самопроизвольной растраты  собственной  сложности  и непонимание, что  литдеятельность В. Сорокина  есть совершенно  конкретная  методика уничтожения этой  сложности ( одна  из  форм подпочвенных  сил, если  угодно ))  невозможно.  И потому остается  допустить, что яд   разупорядочения, деструкции,    сокрушения  сложности   поразил  не  только   структуры  социальные,  но и   индивидуальное. Допустить  и признать, что   пока    последние  годы    шли споры   — может ли писатель писать все, что ему  угодно, издатель издавать, книгопродавец  продавать, а  госчиновник  благословлять  все это своим  невмешательством —, определенного   типа культура   стремительно расширяла  любезно предоставленные  ей  плацдармы.  Она     во многом  взяла под контроль  массовое сознание,  и      стала   влиять на  сознание элитарное ——подтачивать  его  главнейшие  парадигмы_.  И  истончены  они   были,  в конце концов,  настолько, что единичный   оказался   в   катастрофически  неустойчивом  состоянии – в состоянии невиданного    ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОГО  и  ДУХОВНОГО  РАССЛАБЛЕНИЯ. Эта   культура   за  несколько лет    своего триумфально  шествия  по России,  что-то  размягчила,  что-то  разъела,  что-то  вытравила,  а что-то   просто загадила…. И,  подорвав     внешнюю  опору  единичного,  легко   опрокинула   его   в плоскость… 

Такое     состояние    и   позволительно   назвать  состоянием единичного,  пребывающего  на рандеву со своим «я» —  единичного,  не отягощенного какими-либо  обязательствами,    еще позволяющего  себе  иметь  мнение  в  вопросах  общих, когда личное  высказывание, слава  Богу, не предполагает никакой  ответственности, кроме нравственной,   но  не допускающего какой-либо ответственности в  любом  практическом  вопросе. Подобные индивидуумы, если  разобраться, и  формируют среду, где  «приличный человек всерьез может говорить только про «лавэ». Серьезный разговор на любую другую тему означает ханжество, маразм, непрофессионализм На старые темы мода наложила жесткое табу — не только стыдно поддерживать "гуманистические заблуждения" старичья, но стыдно их в тысячный раз всерьез опровергать» (характеристика, данная  нынешнему «литературному   истеблишменту»  Л. Радзиховским ).

  Состояние  сверхтекучести  и  безопорности …Когда  вроде бы всем все ясно, все прекрасно видят, где  что —где искусство –литература, а где  всего лишь особенности  психики автора. Когда наедине с собой   каждый  готов   высказаться и назвать вещи теми именами, которыми  их называли всегда... Но   стоит  кому- то,   действительно,  высказаться  и тем более от слов  хоть как-то перейти к делу,  его тут же  берут  за глотку…  

             

 

 Версия вторая: психологическая  неустойчивость.                                

 

За    последний   год  Д. Быков  опубликовал несколько    текстов,  в которых отчетливо проглядывается  отмеченное   сочетание проницательности  в  общем    и   устойчивой   неадекватности   в  частном.   Так,  его  прощальный  книксен  Татьяне  Толстой («Консерватор» от 14 2 03) содержит, с одной  стороны, заслуживающую самого  серьезного   внимания   характеристику  нынешнего    состояния  общественного   духа: «Они {  то есть фанатичные  приверженцы  «лаве»,   либеральных  ценностей }уже решили, что и культура, и публицистика, и общество, и влияние на власть…— все это теперь узурпировано ими. Им все еще невдомек, что не оказывают они тут никакого влияния, что банкротство их идей, их образа мысли и жизни всем давно очевидно, что нельзя жизнь заменить пиаром, литературу — болтовней, философию — глянцевой эссеистикой, а работу — торговлей воздухом. Спекуляция кончилась, постмодернизм сдох, пиар выдохся, а вторичная фельетонная литература уже не может претендовать на звание романа. Хотим мы того или нет, но у нас будет великая эпоха, и это не обязательно значит «кровавая»». И  в то же  время — совершенно непонятные ужимки по поводу  поддержки   Т. Толстой  идеи государственного  заказа в  области  культуры,  хотя,  казалось бы очень  трудно придумать более антилибиральную  идею, чем эта...

   ( Возможно,  что  такая  рассогласованность оценок(за которой  наверняка притаилась  какая-нибудь     психологическая  неустойчивость, некий   скрытый, не осознанный  комплекс)   и является  источником  раздражительности  и несдержанности  — Д. Быков  в  названной   статье  временами буквально глумится над Т. Толстой и делает это  с каким-то  истинно де Садовским  наслаждением (случись подобное в прошлом —  стоять бы   ему  на  шести  шагах пред  братом или  мужем  пострадавшей). Вполне  возможно, что Т. Толстая  могла  дать  повод для  резкостей  в  свой  адрес, но это вовсе  не значит, что  этим  поводом  нужно  было непременно  воспользоваться—   для  дамы  вполне  можно было бы сделать   исключение… )

    Определенную психологическую  неустойчивость можно  почувствовать  и  в  известной  статье Д. Быкова   о  солженицынских  «Двустах годах…»(http://www.russ.ru/ist_sovr/20030108_b.html). Правда  в этой  статье не  столько оспаривается сам  Солженицын, сколько провоцируется дискуссия  об    его   исследовании ( она, причем  весьма  обстоятельная,  и состоялась на  форуме  РЖ  ) Разжигая, а лучше  сказать поджигая,  аудиторию,  Д. Быков  демонстрирует, нельзя не отметить, вполне профессиональное умение — хватку    закаленного  в драках колобродника.  Мы  узнаем о  «дремучей, непроходимой глупости»  Л. Толстого, о  чуши, которую  систематически   нес Гоголь, Набоков, о геополитической ущербности Достоевского, о   метафизической  близорукости  Чехова (этому, как  видите,  еще  повезло ).В  ряду  этих   блистательных  недоумков  оказывается и Солженицын.

Нет, наверное, смысла   открывать   здесь  дискуссию  и     напоминать, скажем,  о том, что  ума  в заблуждениях  великих  подчас  значительно  больше,  чем  в  иных обывательских  озарениях.  Можно лишь отметить, что любые  высказывания о чьем-то умственном несоответствии  всегда  заставляют  вспоминать  притчу о трех купцах, прибывших на ярмарку.  У одного -    воз золота.  У другого -  титулы, свидетельства о знатности, о  докторских степенях и профессорских  званиях. А у третьего—целый воз   ума. Так вот к концу   ярмарки первые два,   бросив свои пустые повозки, весело гуляли в кабаке, а третий, не продавший и на копейку,  понуро плелся восвояси позади своего воза…

Ум   ( в отличие от богатства,  знатности )  не является  дефицитом —  редко кто ощущает  его недостаток. И, наверное,  потому, что  не существует каких-то общих критериев  ума,  и каждый  оценивает сию   субстанцию по своим   личным  эталонам.     В этой особенности,  в этом  нежнейшем  отношении каждого  человека к своему  уму    заложен, между прочим,  и   некоторый критерий…  Человек, берущийся   оценивать  ум другого, ничего, если разобраться, кроме   собственной   склонности  к неумному  поведению,  не обнаруживает.

   Конечно, какие-то   нечастные критерии   ума существуют – должны  существовать. И даже приблизительно ясно, в каком  направлении  следует здесь вести поиски. Ну  например, Эйнштейн задумывается над особенностями эксперимента по измерению  скорости  света.  И снимает открывшиеся пред ним противоречия,   СВЯЗЫВАЯ  понятия (и притаившиеся за ними  сущности )  массы  и энергии.   То есть ум   — как способность    создавать принципиально  новую информацию: вскрывать неведомые до сих пор связи между  сущностями….

 Методика  провокативного  обострения  в приложении к исследованию Солженицына,   у Д. Быкова,  однако,  в целом   не  сработала.   Ведь  ее   использование  принять  можно    лишь  тогда, когда результат превышает  то, что принесено  в жертву обострению.   В противном случае    такая  методология   остается    хулиганской  выходкой, не более  того.   Интеллект русских литературных классиков —это непомерная цена  за  тот  результат, что  получен в  итоге  Дмитрием  Львовичем. Потому  что его  основной  вывод — евреи сделали  в  российской  истории  то,   на  что   в  силу  непонятной  пассивности   оказались  неспособными  сами  русские —   более  чем  скромен.   Этот вывод не  адекватен ни  истории России,   ни  специфическому солженицынскому  труду,  который,  кажется,   не претендует  на концептуальность, а  являлся образцовым  подготовительным  материалом —  хранилищем  чисто  формально упорядоченной информации. Не  без тенденциозности, конечно, но  в  той ее пропорции, когда  она  оказывается  лишь приправой — не мешает      спокойному, свободному  от  публицистического  зуда обдумыванию, а лишь подстегивает  его.  Д Быков  предпочел    эмоциональную  атаку   и проиграл  здесь  как  в частном, так  и в общем.

         

Версия  три: переходный  возраст .

 

Однако  полнее  всего  то  специфическое    состояние, о котором здесь  ведется  речь    отразилось, кажется,   в  недавних рассуждениях     Дмитрия Быкова о романе  Достоевского «Идиот» (в связи  с экранизацией ).    Собственно,     именно   в этой  работе оно  и начинает  проявлять  себя  как болезненное, как   состояние   зараженности.   Особенности   предыдущих  примеров     еще  можно   свести к  нюансам  стиля  или мировоззрения.  Здесь  же  явно  начинает  проступать   специфика   болезни…

Основу   своей  оценки   романа Д. Быков закладывает, можно сказать, стандартно  —отдавая  дань  ставшему уже  ходовым сравнению (а лучше  сказать  стравливанию )  Толстого и Достоевского. Последний нам « давно уже ближе и родней Толстого» — « Только такой у нас и может быть нравственная проповедь -- чтобы сам проповедник непременно был с каторжным опытом, с болезненным интересом к уголовной хронике, с тайной тягой к педофилии и чуть не к некрофилии, потому что ведь и все это тоже человеческое»….Странным кажется   все это:   жить в России, уверенно рассуждать о  ее  литературе и не   чувствовать, не замечать глубочайшей  связи  абсолютно  несовместимых  Толстого  и  Достоевского  —  так     вульгарно    воспринимать эту    вольтову  дугу не  только российской,  но  мировой   литературы...  Не видеть, что  своим    исключительным проникновением    в   скрытые,  подпольные  особенности  человеческой   души,   Достоевский  обязан  и  опыту,  накопленному      российской  словесностью — Толстому  в  частности.   Без   этого   фона идеальности, правильности, ясности      и  самая   искренняя тяга к  несовершенствам, саморазоблачениям,  раскопам  непременно обернулась бы    какой-нибудь пошлостью —  без этого фона    художник  мгновенно   вытесняется   репортером. Этот  закон   безотказно срабатывает   и на  самом Дмитрии  Быкове   —    его  огоньковский(20-тый номер  журнала за 2003 год) опус   об «Идиоте» (http://www.ropnet.ru/ogonyok), оказался именно репортажем, написанным  к тому же человеком,  утратившим, похоже, и  вкус  к жизни.   В таком     состоянии можно, наверное,  потоптать какого-нибудь   начинающего, но обретающего   популярность  литератора —  чтобы  не очень-то высовывался  и помнил о литых каблуках  наших   сапог.  Но  браться  за  вещи   классические — не  вникая,    не  пытаясь разобраться,  а  ограничиваясь одним  только свободным    и равнодушным   кружением над  текстом,  когда    само  по  себе произведение нисколько, кажется, не интересует, когда выщипывается  из него    лишь то,  что   не может   смутить   покоя  и разрушить привычных, подчинивших  тебя стереотипов... Тогда    и рождаются подобные     откровения:

 «Князь Мышкин мечется между здоровой, чистой, простой, детской Аглаей -- и безумной, демонической Настасьей; Настасья мечется между звероватым  Рогожиным  и кротким князем, который умеет только выслушивать ее несвязные речи и гладить по голове; у Рогожина выбор самый анекдотический -- между Настасьей и князем… Таким же невозможным выбором одержима Россия…. У нее выбор свой -- между так называемыми либералами и так называемыми консерваторами»…

  Ведь  цитирует же  Д. Быкова  Достоевского ( «Русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших вещей»),ведь   чуть ли  не в каждой  публикации в последнее  время  хлещет   либералов...  Но    когда  дело доходит до  конкретных оценок, дает  своим оппонентам  сто  очков  вперед —  более   «либеральный», более отстраненный  от всего российского  взгляд  на   этот  роман Достоевского    трудно   и   представить.  Только  презирая  любую  (  а  в особенности  русскую) национальную  традицию,  можно  свести  этот  роман  к  каким-то нелепым   метаниям его  героев…

  Уже   было  показано,  что Дмитрию Львовичу   не   всегда   удается  прикладывать  свои точные  общие оценки   к конкретным  ситуациям.  В  статье об «Идиоте»  он пытается  двигаться вроде бы   в обратном направлении: на  частной оценке    выстроить  общую  концепцию.   Но его  индуктивное  восхождение  оказалось  столь же неудачным,  как  дедуктивные  спуски:    «…Русская история вообще не движется -- или ходит по кругу в силу этой-то самой невозможности выбора. О ней Достоевский сказал первым… -- и именно о ней написал свой роман, который задумывал как книгу о «положительно прекрасном человеке»... Хотел писать о положительно прекрасном человеке -- написал о выборе России и о трагедии ее двойственности». И доказывается    это  положение    лишь    вырванными из  контекста цитатами. Так, к примеру,  комментарии Мышкина  к его  рассказу  о крестьянине, убившем из-за часов  своего приятеля, реплики  Рогожина по поводу услышанного подаются  в качестве суждения   об   альтернативе  либерализму  в России;  и тут  же следует жесткий  вывод:  «Вот вам и сущность русского выбора: либо здравомысленный либеральный атеизм -- либо вера со всей ее непредсказуемостью и зверством; а синтеза никакого нет, и третьего не дано» 

Можно   допустить,  конечно, что   Д. Быков попросту  куражится. — вполне понятное, между прочим, состояние  для  второго переходного  возраста...

  Первый    – это известный переход из отрочества  в  юность,  когда  человеку является    ощущение  собственной исключительности  и связанная с  этим   иллюзия неограниченности  своих   возможностей.   Куража  и здесь  более  чем  достаточно,  но это  подростковый и  в общем-то естественный  и невинный  кураж.   Второй переходный   возраст, как  правило, проходит   незаметно, поскольку   характерное для  него   понимание  конечности   своих  возможностей воспринимается просто — как норма.  К тому же   это понимание  приходит    одновременно  с   появлением  устойчивых  стереотипов, в  частности,  связанных с  профессиональными навыками.  В подавляющем большинстве   случаев  этот  профессионализм  и компенсирует   потерю ощущения собственной  интеллектуальной  неограниченности —  второй  переход   потому  и оказывается   обычно незамеченным. 

Однако  могут  быть и исключения – причем  далеко  не редкие.  Когда  индивидуальность   не  соглашается  на  подобную сделку  и  не  хочет  менять  свою бесконечность    на   профессионализм. Тогда-то  обычно  плавный переход  из  молодости  в зрелость превращается  в   болезненную  ломку.    И появляется   кураж   особого  типа  —   кураж   интеллектуальный:  единичный  начинает с  каким –то особым  сладострастием  уничтожать   собственный  профессионализм.    Потом,   может быть,  у него    и появится  понимание, что  надо   не  бежать от  стереотипов,  а    идти на них, так  сказать, в  лобовую— пытаться  преодолеть их пока   не  заизвестковались;   то есть  ставить  себя перед необходимостью  осваивать  совершенно    новое,  идти   вглубь   —   создавать   новые  стереотипы  и  ими    вытеснять  сложившиеся, беря на вооружение  жесткое правило:    не  хочешь подчинения  стереотипам   зрелости  —  вгоняй  себя  в « детство»:   в незнание,   в непонимание.     Но  это  потом, а пока   разрушение  и ломка —  самопроизвольное  опрокидывание  в  «детство- отрочество». Что-то  вроде этого   и кроется, возможно,   за  интеллектуальными   причудами  Дмитрия  Быкова.   Ничего другого  просто не остается, поскольку  оставшийся еще  вариант   В. Сорокина (осознанное,   прямое, без  каких-либо литературоведческих  прикрытий  изничтожения   культурных святынь )  никак   не  вписывается  в  такие суждения ( а оно  не  единственное) Д. Быкова,  с которого здесь начат разговор о нем.

          Как бы ни подталкивали  к этому  его   шальные вариации на  темы романа   Достоевского:

-« Выбор несчастной, падшей и безумной Настасьи -- которая не зря же все-таки сделана демонической красавицей, этакий воплощенный Эрос, даже и в смерти …-- так вот, выбор этой Настасьи по-своему неразрешим. С одной стороны -- юродивый, с другой -- громила, и оба, конечно, сумасшедшие. Вот вам два лика русской святости, о которых и князь с Рогожиным разговаривали, перед тем как Рогожин на князя с ножом бросился.»

-«Поначалу Настасье Филипповне очень нравятся, конечно, все эти утешения и слезы, но жить с идиотом… она тем более не готова. Ей интересен… родной русский мазохизм, который, уж конечно, увлекательней любого созидания. Нешто Настасья Филипповна создана для семейной жизни? Ей доставляет наслаждение -- думаю, самое буквальное, эротического свойства, -- именно процесс метания, бегания от одного к другому; только так она и чувствует, что живет. Деньги в печь швырнуть -- вот это по-нашему. Ей оба нужны -- князь и Рогожин, оба лика русской святости; от одного к другому она и мечется всю жизнь -- от Ивана Грозного к Петру Великому, от Николая Палкина к Александру Освободителю, от убийцы Иосифа к юродивому Никите...» 

 

 -«То, что единственная здравая и рациональная, «нормальная» героиня у Достоевского оказалась за границей и Западу посвятила свою здравую, целенаправленную деятельность, -- весьма красноречиво: нечего тут делать правильному человеку.» (Это    об Аглае)

- « Не надо забывать, что пребывание святого в нынешнем мире заканчивается у Достоевского полным крахом, что уже само по себе и диагноз, и приговор... Но есть тут и еще один завиток: святой, придя в Россию и полюбив ее, обречен тут рехнуться. Ибо такова уж особенная природа нашей национальной святости: «положительно прекрасный человек» тут непременно кончает тем, что сидит у трупа, утешает убийцу, плачет и не может ничего сказать».

Прицепив   идею выбора  России к  роману,  Д. Быков превратил его  в повестушку  с  современным  направлением:   измельчил,   подстроил  под  себя —  под одно  из   своих  текущих    увлечений.   А он до чрезвычайности, видимо,  увлечен  сейчас намерением   овладеть   все-таки  национальной тайной  России— вскрыть  природу ее упрямых  подпочвенных сил. И это  намерение ,как  видим, не сводится  к одним только  отвлеченным  суждениям . Оно  реализуется  в специальных политических комментариях ,таких как этот(http://www.russ.ru/ist_sovr/20031119_b.html)–  самый последний  из  чреды  заунывных  «псалмов», прочитанных  им  над  Россией, где   намерение  автора объяснить ее   уже    отчетливо   переходит  в  желание   ее дискредитировать… Оно  — в отклике  на  исследование  Солженицына… В  жертву   ему  принесен  и  великий  роман Достоевского.   И даже, когда Д. Быков обращает  внимание     на что-то  действительно важное для   восприятия  романа ( «В  России тоже не просматривается «связующей, направляющей сердце и оплодотворяющей источники живой мысли»; но в ней есть хотя бы возможность такой мысли. И об этом сам князь говорит недвусмысленно: «…Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать! Что в том, что на одного передового такая бездна отсталых и недобрых? В том-то и радость моя, что я теперь убежден, что вовсе не бездна, а все живой материал!»),  то  непременно  следом идет   что-нибудь снижающее( «Вот где соль романа: бездна как живой материал. Бездна как главная, единственно возможная сфера жизни: лучше пространство всех возможностей, чем плоский и рациональный мир»),позволяющее  взвесить  Россию этим  романом  как  безменом —   махом  и без затей.

 Но   в  рамки спланированной деструкции,  тем не менее, все   это  определенно  не  вмещается. Здесь, вне  всякого  сомнения,  есть что-то   непроизвольное, какой-то неконтролируемый  сознанием эффект…И  его вряд ли  удастся  четко   зафиксировать   в простейшем,  познавательно -эстетическом   срезе.  В неспокойные  времена    в такой  плоскости  вообще ничего  удержать  невозможно—    всё    вырывается из нее  и  непременно закручивается вокруг  вертикальной,  этической  оси.   Насколько эти  вихри  значимы в рассматриваемом случае  хорошо  видно  из заключительного комментария  Дмитрия Быкова:  

 «Никто не призывает отождествлять Настасью Филипповну с Россией, но Розанов не зря-таки заметил, что один Достоевский правильно понимал, что надо делать с настасьями филипповнами. С ними возможен только один образ действий, и Рогожин выбрал его совершенно правильно. Только так и можно овладеть ею до конца -- ну, тут мы впадаем во всякий гнилой фрейдизм, однако же история наша наглядно доказывает пророческую правоту Достоевского. Русский патриотизм оргиастичен по природе, и сущность его -- самоистребление, гражданская ли то война …или убийство возлюбленной. Выбора нет -- есть хождение по кругу с периодическими пароксизмами войн и революций; все другие выбрать могут -- Россия же никогда. «Широк русский человек, я бы сузил». Преимущество наше в том, что наша-то Настасья Филипповна бессмертна, сколько бы мы ее ни резали. Это сейчас кажется, что она спит.»

Такие  суждения  требуют, конечно, абсолютной этической невозмутимости ( в  самой   сердцевине  самых  жестоких  вихрей  есть вроде бы  зоны такого полного  покоя —  там  и находится, по-видимому,    заветная область « по ту  сторону  добра    и зла»). Она  только  и  может обеспечить  это апатически -бесстрастное,  истинно  либертинское   созерцание,   плавно  переходяшее в  сладострастное вытаптывание  всего, что  может представлять хоть какую-нибудь  ценность. И  здесь  уже,  действительно, не  обойтись   одними ссылками на  переходный  возраст(познавательно-эстетический  срез)...

        

Версия   четыре: попытка    оживить смоковницу.

 

 

Понятно, что  в  своих  интерпретациях  Достоевского   Д. Быков   не  может быть полностью  оригинальным —  он  стоит здесь  на  плечах гигантов  и двух из них не назвать просто   невозможно.

         Б. Парамонов (работа «О неудаче Достоевского: "Идиот"» , из материалов радиостанции «Свобода»)

 несомненно  более  последователен, чем  Д. Быков: « Мышкин не получился, Христа из него не вышло, как задумывалось, - и не потому, что он недостаточно хорош, а потому, что, страшно сказать, недостаточно плох» — Достоевский « не решился слить Мышкина и Рогожина в одном лице, в едином персонаже»... Настасья   Филипповна — « вполне картонная фигура из авторских штампов: женщина - вамп, оказывающаяся страдалицей».  И вообще, растолковывает  он Достоевскому:  «Если ты выводишь проститутку, так дай проститутку, а не Сонечку Мармеладову»…

 Судя по всему,  Б. Парамонов откровенно отвергает    саму  идею художественного обобщения, то есть   исследования реальности литературой.  Последовательно осуществленный  утилитарный  взгляд   на  литературу   и выражен    во всех этих  бесцеремонно-пренебрежительных  оценках —  сложнейшие   инструменты  художественного  исследования  реальности, коими  являются  образы    Достоевского,   превращаются  в  руках  такого  утилитариста в странные  искусственные  конструкции.  Превращаются  с  той же необходимостью, с  какой,  скажем,  в руках  дикаря  живописный шедевр  превращается  в  средство для   поддержания  огня. Или так: образы «Идиота» - это  уникальные, редкой  чувствительности приборы. Информация о человеке,   получаемая  с их помощью, требует  изысканной интерпретации. Б. Паромонов таких  изысков  не признает  и  использует эти  приборы   в качестве,  скажем,…  гвоздодера. Причем.  делает это, нельзя  не  признать,   вполне  эффектно — определив Мышкина как  неудачу, Б. Паромонов  подает как  искомую  удачу Ставрогина,  бесцеремонно выдергивая  последнего  из  контекста творчества  Достоевского.

Все это нет  смысла опровергать, поскольку  всякий утилитарист     практичен  и оперирует  особой, ловкой  как пилка  для ногтей, шкалой  ценностей .Поэтому    и   убедить  его, скажем,  в  том, что Настасья Филипповна,  как  художественный  образ  Достоевского, появляется  не в первой  части романа, а  позже, н е в о з м о ж н о  — для него, увы, увы, «Настасья Филипповна из дальнейшего романа по существу исчезает, ее нет, никакого действия вокруг нее не происходит, автор не знает, что с ней делать». 

Сама  идея сближения  двух  великих индивидуалистов Достоевского —  Мышкина   и Ставрогина — представляет  несомненно исключительный  интерес. Но сближать их следует все-таки только по Достоевскому —  как  двух принципиально   несовместимых индивидуалистов -  князь  Христос и  князя   мира  сего... Воздействие  таких  крайних  индивидуальностей  на  мир, наверное,  и было предметом главного   интереса  Достоевского. Оттолкнувшись  от нечаевского дела, он взялся за   новый роман  под названием «Бесы». Но завершал его, вне  всякого  сомнения,  под названием иным — «Бес». Все  производные  Ставрогина, все  продукты его влияния   на  мир  тихо  отступили  на  второй план; и даже  Катков, восставший  против  главы «У Тихона», не помешал этому.

  Золотое сечение : пять восьмых  добру ,  три  восьмых злу —такова  статистика восприятия  мира обычным ,средним   человеком (модель В.А.     Лефевра , «Вопросы философии» ,1990,7).  В  «Идиоте»   Достоевский рассматривает вариант внеземной  индивидуальности —  восемь  восьмых добра  в оценках  мира. В «Бесах» же    предметом    художественного исследования    становятся не невольные  злодеи, люди с нарушенной  статистикой  восприятия мира(  пять ,шесть  восьмых зла)— креатура Петруши Верховенского ,не злодеи принципиальные, не выдержавшие тишины  пребывания  наедине  с собой  и  опрокинувшиеся в крайность ,в   восемь   восьмых  зла —  одноклеточные  либертины   маркиза де Сада; а мощная  личность ,одаренная  способностью беспощадно оценивать   свои  намерения  и поступки (сильнейшая склонность   к рефлексии первого  рода),но не желающая давать  оценку    самим  этим оценкам ( принципиальный  отказ  от   рефлексии второго рода)…В евангельской притче о фарисее  и мытаре дана исчерпывающая  характеристика  рефлексии второго рода: фарисей, признавший  свои  грехи, покаявшийся  в них   и    вполне  довольный  своими  оценками .  И  мытарь, этот  вечно  кающийся  грешник, так  и не находящий достаточным свое  покаяние…  Ставрогин Достоевского  каяться   готов, но оценивать  свое  покаяние не  желает  категорически.   Если  же  использовать лефевровскую терминологию ,то  это  вариант четырех  восьмых добра, четырех восьмых  зла — нравственный  дальтонизм ,полное (внутреннее)  неразличение добра и зла .Он отличает  их  по внешним критериям — отсюда  его намерение каяться ; но  принять эти критерии   за  свои , оценить  по ним  само свое  покаяние ,то есть взять  ответственность  перед  другими,  он не желает.  Именно  здесь пресловутая теплость Ставрогина . Именно  здесь источник  его  разрушительного   влияния  на  мир. И именно это промежуточное, истинно  дьявольское, реально  существующее в здоровой  части мира   состояние  желает исследовать Достоевский ,любезно оставляя  случай  патологический (восемь восьмых зла )   литераторам  с  дикого Запада  Европы.

 Б.  Паромонов,  увы, сближает   два  эти  литературных образа Достоевского  чисто  механически, насильно.  Он  даже  не  сближает,  а  вытесняет Мышкина  Ставрогиным.   И убивает    тем  самым  их как образы обоих … Б.  Паромонову  с его симпатиями  к   идеям К. Юнга, видимо,   трудно  устоять  перед  соблазном и   не определить  Достоевского  в   единомышленники  Юнга. Оказывается, что « Христос у Достоевского - это Ставрогин. Это демонизированный Христос»  и именно благодаря этому Достоевский   погружается  «в самые глубины бытия, к первоисточникам нуминозного» (священного).  И   происходит  сие  следующим  образом: по Юнгу  Христос   символ  « архетипа самости»,   самость  же - это «целостность, владение полнотой душевных сил». Но «полнота сил, целостность … не тождественна совершенству», и этот конфликт «выражен в символике креста: Иисус это совершенный человек, который распят».   Получается, что  «начало зла конституируется в моменте нисхождения Бога, во встрече человека с божественным…Боговоплощение есть конституирование зла. Еще проще…: Бог - единство добра и зла, зло, следовательно, онтологично, оно входит в состав бытия, а не является, как это пытались доказать христианские богословы, минусом бытия, простым его отсутствием.»

Б. Парамонов, это очевидно, пытается здесь использовать  хорошо  известные  религиозные сомнения  Достоевского   для  опровержения  христианских идей.   Понятно,  что  такая  задача плохо  коммутирует   с образом  Мышкина,  и потому   необходима целенаправленная дискредитация   его…

Князь  Мышкин   мешает  Б. Паромонову — стоит  на пути   его   намерений.  Д.  Быков же    берется за  Мышкина   как  такового, пытается  и  этот  светоносный  образ отечественной  литературы превратить в банальное средство дискредитации чего-нибудь  российского   (под  влиянием  ли концепции подпочвенных  сил,  от  скуки,  для  забавы — поди разбери ). И  получается   какая-то  странная , ядовитая  смесь  —какая-то псевдоморфоза Маруси  Климовой   по Борису  Парамонову... 

  И  утешить Дмитрия  Львовича  может, пожалуй,  лишь одно:  велик ряд  ниспровергателей  «Идиота».  Злобу    образ  Мышкина вызывал  огромную. И корежила  эта  злоба   очень даже нетривиальные   мозги:

«…Если нашим "идеалом" должен служить князь Мышкин, эта жалкая тень, это холодное, бескровное привидение, то не лучше ли совсем не глядеть в будущее? Нет, князь Мышкин — одна идея, т. е. пустота   Да и роль-то его какова! Он стоит между двух женщин и, точно китайский болванчик, кланяется то в одну, то в другую сторону….Еще князь Мышкин, как и Алеша Карамазов, наделяется необыкновенной способностью к предугадыванию, почти граничащей с ясновидением. Но и это — небольшое достоинство в герое романа, где мыслями и поступками всех действующих лиц управляет автор. А сверх этих качеств князь Мышкин — чистейший нуль. Вечно скорбя о скорбящих, он никого не может утешить. Он отталкивает от себя Аглаю, но не успокаивает Настасью Филипповну; он сходится с Рогожиным, предвидит его преступление, но ничего сделать не может. Хотя бы ему дано было понять трагичность положения близких ему лиц! Но и этого нет. Его скорбь — только скорбь по обязанности. Оттого-то он так легок на слова надежды и утешения. …Нет, князь Мышкин — выродок даже среди высоких людей Достоевского, хотя все они более или менее неудачны.»  

Это    Лев Шестов («Философия трагедии»)…  Так  что нынешние   в общем-то  совсем  не оригинальны  в   этих достаточно   старинных вариациях.   И начало им было  положено очень давно,  в  то  Вербное воскресение,  когда вместо   страстно  ожидаемого Мессии  иудейского ( с  его  небесным   царством  на  земле, ясным и  понятным —без каких-либо  заигрываний с идеальным  ) предстал  пред  Иерусалимом Мессия христианский, отказавшийся   от  власти  в городе, который уже готов  был принять из его  рук вековечное   благоденствие, а вместо этого позвавший  к  личному  самосовершенствованию и самостеснению; когда прозвучало  из  его  уст в высшей степени загадочное: «Отныне да не вкушает никто от тебя  вовек!»(Мк.11,12), и…засохла смоковница  — евангельский  символ иудейского мессианства.   Это тогда   ответственным и жертвенным  поступком того странного Мессии над  плоскостью  обыденного существования— в крест  к ней— была воздвигнута  вертикаль    идеального, которая решающим образом  и переопределила  все это существование.

   А  попыткам «воскресить» ту смоковницу  и  все-таки  вкусить  от нее  с  тех пор нет  числа. И  возобновляться  они будут,  видимо,  постоянно,   когда  с относительно  чистыми намерениями, когда  —нет,  когда в формах звероподобных (любая социальная  революция), когда  в относительно благородных («Легенда о Великом  инквизиторе» - это  именно  о такой  попытке), а  когда   просто  из-за неизъяснимого  желания  сказать какую-нибудь  гадость (хорошо упакованную  в  умные  рассуждения) об этом странно и подозрительно  живучем христианстве….  

 И   каждый  раз будет доставаться        князю Мышкину —  уж  больно  он   удался  у Достоевского, уж   больно  убедительная  вертикаль идеального получилась у него.   

 Что же  касается   позиции   самого Достоевского,  то  и с помощью К. Юнга    здесь мало  что  можно добавить.   Черту   под  своими сомнениями Федор  Михайлович   подвел  сам   — в  легенде о Великом  Инквизиторе.  Молчание  Иисуса  и  его поцелуй  Инквизитору — это  и есть  ответ  Достоевского.  И ответ всего  человечества... 

     

         Версия  пятая:  латентная   подпольность.

 

 

 В   свое  время    Дмитрий  Быков, делясь    впечатлениями  о  литературном интернете(http://www.russ.ru/ist_sovr/20011224_b.html), очень  удачно сослался на   подпольного  человека  Достоевского: «русский литературный интернет, как и русский литературный андеграунд, … являет собою хронику подполья непреодоленного.» Он  весьма    расширительно  трактовал тогда   подпольность(  среди  подпольщиков у  него оказались    и Д. Галковский,  и О. Павлов  и Б.  Кузьминский ) но,  пожалуй,  напрасно   поскромничал  и не  включил  в  этот список себя.  Ведь  всякий  раз, когда  Дмитрий Львович   промазывает в  оценке чего-нибудь    частного,     он  промазывает  как  литератор нормальный, дневной. Но при  этом  точно   попадает в  цель  как   подпольный.   И он все-таки ошибается,  утверждая,  что  в России  из Достоевского  серьезно прочитаны  лишь  записки  о подпольном  человеке.  Хотя     самим Д.   Быковым  они  читались, видимо, с особым вниманием —  с карандашиком в  руках.    Подпольной  методой  он,  во всяком  случае, владеет не просто отменно  — виртуозно.   

Д. Быков называет    Интернет пространством, свободным  от ответственности. Жаль только, что  не  идет дальше,  не рассматривает  свободу  от ответственности   в качестве  ключевого   признака подпольности  — эта  связка  способна пролить  свет на многое. Все, по существу,    начинается   с того, что  единичный   размещает   себя над сложившимися  представлениями  об  общих  ценностях. Это,  заметим, вполне  либертинское  и напрямую  связанное с отказом именно от  личной  ответственности  за что-либо  задирание  вверх центра  тяжести   собственных (индивидуальных)    представлений о  реальности  и  приводит  к  оверкилю —  к непроизвольному  опрокидыванию  в подполье. Чтобы  оказаться   там требуется, таким образом,  чрезмерно    выделить  себя (оголить, если  угодно, поскольку это самый  легкий путь  к чрезмерности) — превратить  в   единственную сверхценность    личную   безответственность.

   Достоевскому все  это  было   ясно —  в  его  «Если  Бога нет,   все  позволено»   это  понимание, если  разобраться,  и  заключено  прежде  всего(Бог – как  универсальный символ  личной  ответственности).Поэтому  если  уж   вести, как Д. Быков,  речь  о   преодолении   подпольности    самим   Достоевским,  то  надо признавать, что  осуществлялось  оно в его творчестве   именно  как  преодоление безответственности   —  перед  Богом,  перед  людьми,  перед отдельным  человеком.  По способности  к  преодолению личностной безответственности   и  выстраиваются в полно представленный  ряд   все  его  герои...

Временами кажется, что  Дмитрий Быков очень хорошо  чувствует все это:
 « встроенность в национальный, исторический, межличностный и иной контекст спасает человека и от конфликта поколений, и от одиночества, и от мании величия» —  вот, казалось бы,   универсальная  формулировка   идеи ответственности, универсальный  способ  эвакуации опрокинутого   в   подполье индивидуального  сознания на свет Божий…  Но  отмечая выпадение  из  контекста,  скатывание на путь   интеллектуального  секстантства   русского  литературного  интернета,   русского постмодерна, он   категорически  не   желает  задуматься над очевидным в отношении  себя:  там  где  он  сам находится  в одном из таких  контекстов   —там   у него  попадание, блеск  и глубина  оценок. Там же, где контекст отброшен,  обронен, забыт —там  в  оценках порой тоже блеск,  но  всегда с  нищетой  на пару. 
                     Совершенно  очевидно,  что  пребывание  в  межличностном контексте    может быть  обеспечена   лишь одним  — личной ответственностью,  а значит   самостеснением . Вне  такой   ответственности   не  разрешить  и   проблему надличностных    ценностей  — предмет  особого  внимания  Д. Быкова. Такие  ценности, как это ни парадоксально, не  могут  быть    реальными  вне   личного,  индивидуального  отношения  к ним.  Сверхценность  вообще   не отличима от  сверхмерзости,  пока каждая  из них  остается  абстракцией, общим  принципом— пока господствует дьявольское(четыре  восьмых ), а не золотое  сечение .   Лишь  проявление   в конкретном   человеческом  поступке  разводит  их по полюсам.. Сила  любого  подпольщика(и любого  либертина)  в том  и  заключается, что  он  посягает  на общие  ценности  в  их абстрактной  формулировке. Здесь,  вне  поля   личной  ответственности,  он  очень убедителен. Но он мгновенно теряется,  сталкиваясь с  конкретным —ответственным—  обращением к   общим  ценностям.   Возможно, что  концентрация  промахов  у Дмитрия  Быкова  в области  конкретных  оценок   как раз  и  связана с  тем,  что  его  скрытая  подпольность    блокирует  его возможности  приблизиться  к  истине .

        Необходимость  индивидуального  опосредования  общих ценностей    указывает  путь  к разрешению  и такой   проблемы   как  порядок – свобода.  Д. Быков вроде  бы  настаивает: две  эти   положительные сущности не должны  противопоставляться; хотя  в  своих   попытках разгадать   тайну  России он тем  только  и  занимается ,что сталкивает, по существу, порядок и свободу (барак-бардак в  его  номинации ) и  пытается  убедить  ,что вся  российская  история этим противостоянием только  и определяется... Пока   порядок  и свобода    существуют как  две отвлеченные   надличностные  ценности   сблизить их,  действительно, невозможно.  Но  с другой  стороны,   конкретная личность в своем ответственном     поступке  всегда, и заметим  без  особого напряжения, проведет   грань  между  двумя  этими сущностями, нисколько не страдая ни от  избытка  порядка, ни от недостатка  свободы. Если, конечно,  эта  ответственность не носит корпоративный  характер, а является именно   ответственностью личной.

Так, может быть,   все метания российские  из крайности  в крайность (как  реальные, так и рожденные воображением Д. Быкова )  свидетельствуют вовсе не об ущербности  имперского сознания  или  еще о чем-то из  того, чем  принято  обычно  корить  и  шпынять Россию , а всего лишь  о вехах тяжкого  пути великого народа, вознамерившегося  все-таки соединить  в  своей  судьбе эти  крайности — порядок  и свобода.

        Версия   шестая:   ресентимент.

 

 

    Завершая   анализ   состояния  единичного,    оказавшегося   наедине   с  собственным  «я», попытаемся  примерить   к этой ситуации   и   какую-нибудь   хорошо известную      концепцию.  В анализируемом  явлении   можно обнаружить     признаки  многих   состояний,  из тех,  о которых любят   сегодня    поговорить.  Без труда можно  разглядеть, например, дюркгеймовскую  аномию —       следы «исторически обусловленного процесса разрушения базовых элементов культуры»   здесь  вполне очевидны.   В связи с явной   напряженностью  этого состояния  можно говорить и о фрустрации   —  чем это ни  столкновение  с «непреодолимыми препятствиями на пути к достижению значимых целей» (адекватная  оценка  как  цель),   чем это ни «переход к более примитивным формам поведения» (или  переход на  более  доступный   для   данной  личности   уровень оценок ). То  есть  все почти  по словарю  — «неоправданно высокая самооценка и связанный с ней завышенный уровень притязаний человека неизбежно приводят к невозможности решить те задачи, которые он перед собой опрометчиво ставит»...      Когда планка  устанавливается   явно не на своей  высоте…Когда   это  вполне  трезво  оценивается… Но  вместо  методичного и  постепенного ее преодоления —через   обучение,  через   сосредоточенное  обдумывание — используется   грубый нахрап, удалая джигитовка, молодецкая  развязанность    и  прочие  милейшие стилевые особенности    переходного  возраста   —  с  легкостью  создающие    иллюзию  глубокого  понимания предмета  и  владения   его   сутью. 

          Но   наиболее  полно   рассматриваемое  состояние вписывается, кажется, в концепцию  ресентимента,  и  приведенные  далее выписки из Макса Шелера (работа «Ресентимент в   структуре моралей» ) убеждают в этом без дополнительных  комментариев. 

 М. Шелер называет  ресентиментом    «самоотравление  души»  и  подчеркивает, что  это  состояние готовится     постепенно  «от желания мести через злобу, зависть и недоброжелательство к коварству»,которые   имеют  своим  финалом    собственно  ресентимент     лишь  тогда, когда «особая сила этих аффектов идет рука об руку с чувством бессилия от невозможности претворить их в поступки…». И  поясняет  последнее  следующим  примером:  «если слуга, с которым плохо обошлись, позволит себе "выругаться в прихожей", он не впадет в ту внутреннюю "ядовитость", что свойственна ресентименту; но это произойдет, если он должен будет делать "хорошую мину при плохой игре"»

              Состояние  ресентимента  находит  свое выражение  в «лишённой  позитивных целей критике» — в "ресентиментной"   критике, то есть  такой, которая  «использует зло(исключительно)  как предлог, чтобы высказаться».  В   человеке « зарождается нечто такое, что пробуждает желание хулить, ниспровергать, унижать, и он цепляется за любой феномен, чтобы через его отрицание хоть как-то себя проявить». Но поскольку позитивные  явления  в жизни    игнорировать   не  удается, то «бывает достаточно одного их вида, чтобы вызвать порыв ненависти против их носителя». Существуют  особо  сильные  формы  ресентимента, связанные  с покушением «на индивидуальную сущность и бытие другой личности», когда  существование другой личности «воспринимается как "гнет", "вызов", умаление до ничтожных размеров собственной личности». Вполне   допустимо, что  существование можно  понимать  здесь как существование вообще — в прошлом, в частности.

       М.  Шелер     фиксирует    и  более  глубокие —  эпистемологические — истоки ресентимента:   « Где люди приходят к своим убеждениям не путем непосредственного общения с самим миром и вещами, но лишь в критике и через критику мнений других людей… - там именно   ресентимент, псевдопозитивные оценки и суждения которого всегда суть скрытые отрицания и девальвации, становится флюидом, обволакивающим и замутняющим процесс мышления. И  наоборот, всякая подлинная и плодотворная критика зиждется на постоянном соизмерении чужих мнений с самой вещью, а это прямо противоположно принципу, господствующему в ресентиментной критике: считать "самой вещью" только то, что утверждается в ответ на критику».

                  Однако    вершиной  ресентимента   является не эти  приступы  ненависти, а "фальсификация ценностных таблиц"», когда « саму… позитивную ценность, несомненную и предпочтительную для нормального ценностного чувства и стремления, новое ценностное чувство превращает в негативную ценность»..А следом   переворачивается  и весь мир. «В той мере, в какой перевернутое ценностное чувство ложится в основу  «действующей морали»…оно переносится … и на носителей этих мнимо развенчанных, воспринимаемых отныне как негативные ценностей…Носитель же ресентимента, наоборот, представляется самому себе (на поверхности сознания) "добрым", "чистым", "человечным"». Именно с  "фальсификацией ценностных таблиц",  связывается  Шелером   появление      особой формы лжи —"органической лживости". Когда  «фальсификация совершается не на сознательном уровне, как бывает при обыкновенной лжи, а на подходе переживаний к сознанию.. люди даже не успевают толком осознать, отвечает ли что-то их "интересам"… как уже в самом процессе воспроизведения в памяти определенного момента действительности ими делается соответствующая подмена.»

   Здесь, считайте, каждое лыко  в  строку , и  добавить нечего. Разве что  одно  замечание Н. Бердяева ( из статьи «Новое  религиозное сознание и общество»), который между  делом, попутно    зафиксировал весьма   красноречивую   особенность  ресентиментного  мышления  — дефицит «душевного аристократизма».  

  « Аристократичность духовного происхождения  —  моя исходная точка, она налагает обязанности благородства. Плебейская обида на мир, подпольная  озлобленность, уязвленность —  неблагородны, уродливы. Нужно почитать своих предков и любить полученное от них наследство. Истина не с меня начинается и я бы не поверил в истину, которая с меня началась бы. Неправдоподобно это было бы и не ценно. Раскрытие истины мной, моим поколением лишь продолжается, и я обязан быть не только революционером, но и консерватором. Отрицание этого консерватизма, столь распространенное в нашу эпоху отрицание, есть нигилизм и хулиганство, есть страшная опустошенность. «Догматическое» развитие человечества есть поднятие по ступеням лестницы: высшая ступень не уничтожает низшей, а на нее упирается, все ступени лестницы тверды, все вместе ведут на небо»…

На  этом замечании      и  поставим   точку.

ПРОДОЛЖЕНИЕ  темы,  апрель  2009

 

   На  днях   Дмитрий   Львович   Быков   высморкался  публично   на  гоголевские  «Выбранные  места»:

 "Выбранные места из переписки с друзьями" поражает именно глупостью: человек … несет такую откровенную и, главное, смешную чушь.»  Воспроизвожу  это  по комментарию  Е.  Холмогорова (http://holmogor.livejournal.com/3061105.html),  который,  по-моему, весьма  удачно  высказался   на  этот  счет  и, в  частности, призвал  представить  Дмитрия  Львовича…  сжигающим  второй  том  ЖД …

Я  хотел  было  в  порядке поддержки Е.Холмогорова  поставить   у  него  в журнале ссылки на  две  моих  достаточно  древних  работы,  посвященных особенностям  мировоззрения Д.Быкова:

Единичный на рандеву сам с собой и

Оливьер  (об  одном  публицистическом  опусе  Д.Быкова)

 

Но  обнаружил, что  доступ  в  ЖЖ  Е. Холмогорова  для  меня,  увы,  закрыт…


 

На  это  откликнулся  Д.Дорфман :

Валерий, спасибо за Ваш постинг и ссылку.
Я нашел большой кусок из этого текста, посвященный не только Гоголю, но и двум другим провинциальным и глупым писателям, неким гг. Достоевскому и Толстому. (Вы слышали о таких? Имена позабыты, но Дмитрий Львович - известный эрудит он про них знает)
Быков как прозаик абсолютно бездарен. Его романы, все без исключения - графоманские кирпичи.
Ничего удивительного в том, что он лягает великих, он ведь не умеет, а они, гады, умели.
Еще он намекает что умен, потому что поэт.
Вот полная цитата из его опуса:
----------------
Короче, на умных поэтов нам везло, а вот с умными
прозаиками напряги.
Книга Гоголя "Выбранные места из переписки с друзьями" поражает именно
глупостью: человек, двадцатитрехлетним юношей написавший "Страшную месть",
несет такую откровенную и, главное, смешную чушь о пользе публичного чтения
вслух русских поэтов, что публика не зря восприняла его книгу как прямое
издевательство, несмешной и оскорбительный розыгрыш. Как только прозаик берется
теоретизировать - пиши пропало: Достоевский гениален, когда говорит о
психологии, но стоит ему коснуться геополитики, правительства или Стамбула -
выноси святых. Толстой - это пример наиболее яркий: положим, в "Войне и мире"
есть еще здравые мысли, почерпнутые, впрочем, большей частью у Шопенгауэра, - а
в "Анне Карениной", слава Богу, и вовсе нет авторских философских отступлений,
- но все его земельные теории, его педагогический журнал "Ясная Поляна", статья
"Кому у кого учиться: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят",
его Евангелие, из которого выхолощено чудо, а восточные реалии для простоты
заменены на отечественные типа сеней и овина... Трудно представить себе
что-нибудь более скучное, плоское и безблагодатное, чем теоретические и
теологические работы Толстого. Статья же его "О Шекспире и о драме", равно как
и трактат "Что такое искусство", поражают такой дремучей, непроходимой
глупостью, что поневоле уверишься: великий писатель велик во всем.
Неадекватность его больше обыкновенной человеческой неадекватности, в ней есть
какой-то титанизм, временами смехотворный, но и внушающий уважение. Этот
великий знаток человеческой и конской психологии делался титанически глуп,
стоило ему заговорить о политике, судах, земельной реформе, церкви или
непротивлении злу насилием. Вот почему толстовское учение и подхватывалось в основном дураками, и сам Толстой ненавидел и высмеивал толстовцев - очень часто в лицо. "Вы создали общество трезвости? Да зачем же собираться, чтобы не пить?
У нас как соберутся, так сейчас выпьют"...

 

 

Дорогой Дан, и Вам то же спасибо.Я-то подумал, что Холмогоров опубликовал что-то новенькое из Д.Л., но, судя по Вашей записке,- нет. Во всяком случае, складывается впечатление, что все это я когда-то уже читал. Может быть, правда, что-то подобное...
Я уже давно заметил, что когда кто-то начинает слишком уж усердно бранить какого-нибудь из великих, то, не осознавая этого, всегда начинает вымерять великим себя. Ну ладно Толстой -измеряет себя Шекспиром, или Набоков - Достоевским. Но чем больше объективная разница между измеряемым и измерителем, тем смешнее выглядит измеряемый. Справедливо и обратное: чем смешнее, тем больше разница. Можно использовать как тест.
Валерий Суриков

  
       ЧИСЛО            ПОСЕЩЕНИЙ       
            
Рассылка 'Советую прочитать'
 ПОИСК  ПО САЙТУ
Яndex
 
           НАПИСАТЬ  АДМИНИСТРАТОРУ  

             САЙТА

  

Рассылки Subscribe.Ru
Советую прочитать
   
     ©ВалерийСуриков