С А Й Т В А Л Е Р И Я
С У Р И К О В А ("П О Д М У З Ы К У В И В А Л Ь Д И"). ЛИТЕРАТУРА , ФИЛОСОФИЯ, ПОЛИТИКА. Странички из дневника. Размышления о Толстом |
ГЛАВНАЯ |
ДНЕВНИК ПОЛИТ. КОММЕНТАРИЕВ |
ДНЕВНИК ЛИТ. КОММЕНТАРИЕВ |
ДНЕВНИК ФИЛ. КОММЕНТАРИЕВ |
МОЙ БЛОГ В ЖИВОМ ЖУРНАЛЕ |
Три типа семейств и Пьер
Из трех дворянских родов, представленных в романе, Ростовы – это, конечно, полюс добра, концентрация великодушия, душевного здоровья, естественной человечности, одаренности к легкому, возвышенному существованию. Ростовым противопоставлены Курагины. Это - своего рода полюс зла, или, выражаясь деликатнее, концентрация человеческих несовершенств, ошибок и промахов природы. Причем, без каких-либо видимых на то причин - зло собрано Толстым в Курагиных, отфильтровано в них. Среди представителей рода Болконских нет ни ростовских, ни курагинских крайностей. Все они чем-то бесконечно привлекательны(Ростовы привлекательны всем) и чем-то постоянно отталкивают(Курагины всем отталкивают).
Наличие в романе этой надличностной, родовой типизации по признаку добра и зла и обеспечивает тот просторный фон, на котором прорисовывается в романе фигура главного героя, Пьера Безухова, с его аномальной предрасположенностью к идеальному восприятию жизни. Этот, наверное, один из самых убедительных идеалистов в русской классической литературе потому и кажется естественным, что он не только смыкается со средой Ростовых, что он не только легко вписывается в среду Болконских, но и почти терпим к среде Курагиных...
Наташа Ростова
Наташа редкостна. аномальна на фоне Курагиных и даже Болконских. Но она совершенно естественна, закономерна, как Наташа Р о с т о в а. Она собирает в себе все их родовое( как они собирают в себе все привлекательное из российского дворянства): их беспредельную доброту, непрактичность, привязанность друг к другу - весь, одним словом, их бытовой идеализм. И можно согласиться с Толстым, с созданным им образом: да, из этой среды такая вполне может вырасти, обязана вырасти…
Толстой и Наташа Ростова
- Вы,сударыня, ярко выраженная индивидуальность?...Вы - прелесть?...Вы - гениально естественны и плавно, с полным ощущением счастья, а значит, и полного согласия с окружающим миром перемещаетесь из рук маменьки под венец?... Что произойдет с Вами там?.. - подождем пока оценивать Ваш индивидуализм такой строгой мерой, как замужество. Оценим его пока в более изысканной ситуации - испытаем его основным его качеством - свободой. Ограничим ее, нарушим естественный ход...Вы чувствуете это ограничение?...Эту малость - чувство долга, в Вашем случае даже полудолга...В целом - ничего страшного: нужно только пропустить это чувство через себя...Но с Вашим «что за прелесть...» такие оценки исключены - рефлексия даст Вам лишь то, что дает: «за что я так пропадаю?...» Увы, но Вашей с в о б о д н о й индивидуальности ничего, кроме неестественности возникших пред Вами ограничений, не почувствовать...И обратите внимание, какими соблазнительно-яркими красками замерцал вдруг окружающий мир... Это искрит Ваша безграничная свобода, наткнувшись на первое ограничение...Будьте осмотрительны, сударыня...Хотя осмотрительность - это ведь тоже из области рефлексии...А вот и Анатоль Курагин появился в ложе...
Как ни очаровательна толстовская Наташа, но все-таки прослушивается в ее судьбе этот жестко-расчетливый авторский тон – желание Толстого «расправиться» с им же созданным чудом...Ни на своей ли Наташе оттачивал он жесткость, которую через некоторое время обрушит на свою Анну?...
Признак экстравертного индивидуализма
Здесь Толстым уже намечен один из признаков экстравертного индивидуализма, признак парадоксальный как и само это понятие: чтобы замкнуть свой мир на мир общий, необходимо источник сомнения в благоустройстве последнего уметь и хотеть искать в себе...
Николай Ростов и Платон Каратаев
Каратаев - это Николай Ростов, «задумавшийся» о жизни в о о б щ е... Интуитивно достигнутой полнотой восприятия жизни Каратаев и возвышается над Ростовым. Его-то уж не назовешь выдающейся посредственностью. Личное в нем Толстым последовательно изведено...Но личность - растворившая себя в среде и тем полностью умиротворившая себя - в нем стойко, непреложно проступает.
Индивидуализм Платона Каратаева
По существу своему Платон Каратаев - это последовательно осуществленный экстравертный индивидуалист, точнее, его экстраполяция в бесконечность - где все индивидуальное обращено в нуль. В состояние близкое подобному, выброшен событиями 12-го года и Пьер. Но Пьер –выброшен, а значит, обречен на неустойчивость. Для Каратаева же это состояние естественно, органично - стабильно...Это - не уничтожение себя в «других»,а именно р а с т в о р е н и е... Когда «другие» как бы тоже утрачивают свою индивидуальность, неотличимы от тебя самого...За счет нерасчлененности внешнего мира и достигается устойчивость этой личности, дотянувшейся до своего рода совершенства, гармонии.
Пьер и Платон Каратаев
Гармония и влечет Пьера к Каратаеву. Именно влечет, воздействует, но не захватывает. Пьер получает как бы «прививку» от Каратаева, позволяющую перенести тяготы жизни, сведенной к простому выживанию. Реакция на эту «прививку» не только подавляет смертельно опасную в таких условиях рефлексию, но развивает в Пьере каратаевское восприятие мира, которое распространяется и на самого Каратаева: Пьер теряет интерес к нему, едва тот начинает слабеть...Хотя, возможно, за охлаждением Пьера скрывается и что-то более утонченное: Каратаев слабеет - разрушаются его связи с миром, он начинает проступать, выделяться среди других..; и тут же теряет для Пьера всю свою привлекательность...; поскольку как единичный он лишен индивидуальности, поскольку его индивидуальность - в бесконечном слиянии с «другими»...
Отношения Пьер - Каратаев так и не прояснены до конца Толстым. Остается непонятным, чего же все-таки страшится Пьер в последней сцене с Каратаевым, когда делает вид, что не замечает его молящего предсмертного взгляда. Что это?...Чисто физический страх за свою жизнь?... Но в той сцене такой угрозы для Пьера, кажется, не существует...Может быть, это - страх за свое «я»,какая-то подсознательная защитная реакция?...Ясно здесь только одно: Толстой не хочет скрывать правды - рядом с опрощением, усреднением, установкой на самопроизвольное всегда, как следствие, присутствует душевное отупение… Если ко всему этому спускаться с вершины индивидуализма...Такие установки создают по-каратаевски радостное, счастливое миросозерцание и рождают устойчивое ощущение гармонии только тогда, когда они д о -индивидуалистичны...
«Война и мир» и декабризм
Толстой выпускает своего героя из каратаевских пут. И выпускает не куда-нибудь, а в декабризм...
Хорошо известно: то, что стало «Войной и миром» начиналось Толстым с наброска о возвратившемся из ссылки декабристе. Размышляя о декабризме, об этом исключительно русском явлении, об этом, можно сказать, уникальном коллективном проявлении экстравертного индивидуализма чистейшей пробы, Толстой погрузился в его историю и отступил, в конце концов, к 1805 году...И хотя о декабризме Пьера сказано в романе вскользь, в эпилоге, это - итог. И итог нравственных исканий Пьера: его икания и есть история зарождения декабризма в недрах российской элиты. И итог «борьбы», которую развернул Толстой с индивидуализмом на страницах своего романа.
Пьера Толстому так и не удалось «удержать».Он вырвался, ушел. И вместе с другими заговорщиками свою роль в российской истории, как л и ч н о с т ь, все-таки сыграет...
Да и не только Пьер, если разобраться...С чисто внешней стороны Толстому, кажется, удалось «укротить» ярчайщую из созданных им индивидуальностей – Наташу: она полностью погрузилась в семью...она опустилась...она естественно и без каких-либо терзаний выбрала то, что можно было бы назвать каратаевским пределом...[19]
Все это так. И тем не менее (если задумаешься вдруг над таким вопросом) тебя не оставляет уверенность, что поедет, непременно поедет она за Пьером в Сибирь...Ведь именно п е р в о й и поедет...[20]
Роль личности в истории
Основой толстовской концепции исторического фатализма является достаточно ясный тезис: «Чем выше стоит человек на общественной лестнице, чем с большими людьми он связан, тем больше власти он имеет на других людей, тем очевиднее предопределенность и неизбежность каждого его поступка.»
Тезис Толстого безусловно верен: связанность с другими ограничивает свободу, и потому роль самого высокопоставленного единичного можно оценивать как ничтожную. Но особенность этого тезиса в том, что из него можно получить и противоположный результат: та же разветвленная, ужесточенная властью связанность является источником и бесконечно мощного влияния единичного на события. Любой пустяк, любое душевное движение, отпущенное в эту цепь связей, может стать судьбоносным импульсом...
То есть все предельно случайно по той же причине, по которой предельно предопределено...Видимо, ни одну реальную ситуацию нельзя свести ни к той, ни к другой крайности. И остается, признав влияние личности на ход истории, обсуждать лишь то, как конкретная личность, конкретный ее тип этой возможностью пользуется. Или - не пользуется.
Кутузов
Положение и власть Кутузова велико - ему даны почти самодержавные полномочия в занятом неприятелем крае. Оно неизмеримо выше наполеоновского, ибо Кутузов опирается еще и на признание нации, соединенной поверх сословных и имущественных барьеров в единое сильнейшим патриотическим чувством...Поэтому влияние Кутузова на ход событий и м о ж е т б ы т ь сведено к малозаметным поступкам, к легкому, не видимому управлению инициативой, к бездействию - к одному только его присутствию...И может, действительно, сложится впечатление, что Кутузова несет некий поток. Но на самом деле он, как неформальный лидер нации, вставшей на борьбу с нашествием, - т а к влияет: взглядом, полужестом, молчанием...
Кутузов отказывается от своего «я»,от активности своего «я» и потому, что вбирает в себя в этой ситуации в с ю Россию. А вбирает потому, что сам растворен в ней без остатка. Он экстравертен в своем индивидуализме - в отношении к своему «я».Он неуловимо похож на Каратаева – он, у Толстого, как бы принимает каратаевскую философию, но только приходит к ней сверху, как к итогу жизни...
Эффективность экстравертного индивидуалиста, достигшего высшей власти...Возможно, именно это и открыл Толстой в образе своего Кутузова. А назвал по-своему: фатальной предопределенностью действий исторического лица...
Россия перед лицом нашествия
У Толстого можно найти поразительные сцены, связанные с описанием наполеоновского нашествия. Что есть Россия?... В чем исток ее силы?... - на эти вопросы Толстой отвечает постоянно. И когда напоминает, что л и ш ь Москва ответила на нашествие исходом и пожаром, не уподобившись Берлину и Вене, гостеприимно распахнувшим свои двери перед французами...И когда рассказывает о кузине Пьера, которая требует, чтоб тот приказал «свезти» ее в Петербург: «какая я ни есть, а под бонапартовской властью жить не могу...Я вашему Наполеону не покорюсь…». И когда упоминает о московской барыне, «которая еще в июне месяца со своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, со смутным сознанием, что она Бонапарту не слуга...». И когда свидетельствует о тех мужиках, «...которые после вступления французов приехали в Москву с подводами грабить город...»,но в то же время «...не везли сена в Москву за хорошие деньги, которые им предлагали, а жгли его»...
Что есть Россия?..
- С в я щ е н н у ю д р е в н ю ю с т о л и ц у Р о с с и и ! - вдруг заговорил он, сердитым голосом повторяя слова Бенигсена...- Позвольте вам сказать, ваше сиятельство, что вопрос этот не имеет смысла для русского человека...Вопрос, для которого я просил собраться этих господ, это вопрос военный. Вопрос следующий: «Спасение России в армии. Выгоднее ли рисковать потерею армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву без сражения»...
Колоссальная и ясно осознанная ответственность Кутузова за совершаемое им...Разве возможна она без предельно развитого чувства значимости своего «я»?...И будничное спокойствие, с которым принимается решение...Разве возможно оно без ощущения, что ты в данный момент вместил в себя все самое главное, все самое существенное?...
допустимости т а к и х вопросов, в допустимости т а к и х форм индивидуального самовыражения и заключен главный ответ Толстого на вопрос, что есть Россия...
Ценностная иерархия отдельных проявлений индивидуализма
Историческая концепция Толстого своей крайней антиндивидуалистической направленностью создает сильнейшее смысловое поле, выстраивающее ценностную иерархию отдельных проявлений индивидуализм. И мы наблюдаем интенсивное взаимодействие - скрытое, подспудное, почти не опосредованное в мыслях и словах героев - различных этих проявлений. Взаимодействие, в котором слышны голоса и Каратаева, с его до-индивидуальной, первичной экстравертностью; и мятущегося Пьера, настойчиво ищущего равновесия с миром; и Кутузова, достигшего и такого равновесия; и князя Андрея, индивидуалиста «стандартного», западного, но постоянно и чисто по-русски опрокидывающегося в индивидуализм экстравертный; и, наконец, Наполеона - индивидуалиста законченно интровертного …
Гениальность Наполеона и гениальность Кутузова
По Толстому вовнезапном превращении гениальности Наполеона в «глупость и подлость» на - лишь фатальная неизбежность, хмурая поступь истории, которой нет дела до претензий индивидуалиста. Но в то же время роман в целом утверждает: причина здесь и в том, что гениальность Наполеона столкнулась в России с гениальностью народа, имевшего в качестве лидера индивидуалиста совсем иного типа...Личность, одаренную способностью к наитяжелейшему типу индивидуального противостояния миру - способностью раствориться в нем...
При рассмотрении непосредственном, ближнем это кажется чем-то ущербным, жалким, по-каратаевски примитивным, достойным разве что снисходительности, недоумения, презрения - такова именно реакция на деятельность Кутузова двора, гостиных. И истоки такой реакции очевидны: они в несовместимости уникального содержания деятельности Кутузова - и «лживой формы европейского героя»,то есть интровертного индивидуалиста - формы привычной, устоявшейся, стереотипной...
Святость и типы индивидуализма
Выработка святости, по Розанову, - это сначала утверждение самого себя ценою полного отрицания внешнего - погружение «в совершенную тишину безмолвной, глубоко внутренней жизни....глубоко напряженной» Затем - развертывание этой, собственными усилиями выделанной, святости в общий мир, к «другим»...По существу, В.Розанов описывает здесь особую форму самодостаточного интровертного индивидуализма, сжимающегося как бы в точку и затем развертывающегося в экстравертное состояние: исключительное расширение сферы воздействия на «других» -как следствие жесткого ограничения себя...
Толстой, может быть, действительно просмотрел все это в своих претензиях к Русской Церкви. По он несомненно увидел что-то подобное в российском человеке. И попытался выстроить - на какой-то, скорей, мирской, светской, чем церковной основе - такую «святость» в себе, в своем Пьере. Он разглядел ее черты в своем Каратаеве, в своем Кутузове...
О самопротивостоянии Толстого
По каким бы признакам мы ни выстраивали границу «душа-дух», мы не можем не признать, что всякая внутренняя работа есть прежде всего мобилизация собственного духа. Свои отношения с общим миром человек может построить на принципах душевности. Но противостоять самому себе он может только духовно... Борьба Толстого со своей исключительной единичностью и есть основной внутренний мотив Толстого. И это - мотив духовной силы, а не душевной сентиментальности.
Природная мощь Толстого... Необузданность его «особости», его индивидуальности…И столь же необузданная, ненасытная рефлексия - аномальная резкость самооценки... Два таких качества в сочетании - это источник вечной внутренней смуты, неудовлетворенности, поисков и непрекращающихся расправ над собой. Толстой постоянно защищается от самого себя - от своей природной силы. Его задача - гасить, усмирять ее. И все, что хоть как-нибудь ее укрепляет, им подчиняется, обуздывается.…
То, что Толстой предлагает миру, «другим» - его моральное учение, его аскетизм, опрощение, непротивление, его «сентиментальное умиление», наконец, - есть сгусток его индивидуального опыта борьбы с собственным «я». Именно невиданной по напряжению и целеустремленности борьбы, а не какого-то там пассивного созерцания, самодовольного разглядывания себя - плененного собственной добродетельностью и чувством наслаждения от достигнутого внутреннего совершенства.
Его учение - это его ответственный поступок: он п е р е в о д и т опыт индивидуальной борьбы, личного страдания в простые правила и советы. И нравственной оценке подлежит здесь не то, во что переведен опыт - это оценка толстовства, - а преодоление своего «я» - это оценка духовного подвига Толстого.
Толстовское сопротивление злу в себе насилием
Обуздывая себя, Толстой обращал свой индивидуализм в индивидуализм экстравертный, восходил к «святости». Проповедуя свой индивидуальный опыт, он оставался индивидуалистом интровертным - ибо отождествлял с собой весь мир…
Нравственная цена толстовского сопротивления злу в себе насилием над собой огромна.. Она соизмерима с теми ценностями, которыми насыщали окружающий мир русские святые. Но они это делали молча - одним лишь своим существованием. Толстой же молчать не мог…Его нетерпеливое стремление разрешить все проблемы человечества немедленно, в пределах своей жизни, отделить свои опыт от себя и преподать его (так он обретал самостоятельное существование - становился толстовством ) мгновенно обесценивало его. Поскольку цена его заключена во внутренней работе. Его нельзя передать, ему нельзя научить. Его можно только приобретать - каждому начиная с нуля и проходя весь тот путь, который прошел Толстой.
«Крейцерова соната» как самоистезание
Точно так же, как ни в одном из своих сюжетов он не показывает внутренней борьбы своей с такой откровенностью и беспощадностью к себе, как в «Крейцеровой сонате». «Это жесткое произведение подобно лютому зверю набрасывается на общество…» Но с такой же лютостью оно направлено Толстым и против самого себя. Это уже не рефлексия. И даже не самобичевание. Это - публичное самоистязание. Он доводит до абсурда христианский взгляд на мир: жизнь должна кончиться, чтобы стать совершенной; и в попытке сокрушить препятствующие соединению людей страсти обрушивается на институт брака - супружество и христианский идеал несовместимы. В самом браке - не в героях повести - истоки трагедии, описанной Толстым. Главный герои если ч е м и виноват, то своим идеализмом, не знающей пощады самооценкой...
И никакого толстовства, никакой жалости к общему миру. Распнув себя, Толстой как бы чувствует в себе моральное право не щадить и остальных. Насилие над собой и - насилие над обществом. Жесткость этого художественного произведения соизмерима разве что с жесткостью его публицистики, где он, разряжая внутреннее напряжение, крушит все: церковь, самодержавие, либералов, социалистов, науку, искусство…
Публицистика Толстого как сопротивление насилием внешнему злу
Что касается публицистики Толстого, то в этой, по словам Р. Ролана, двадцатилетней войне «против лжи и преступлений цивилизации, которую вел во имя евангелия старец-пророк из Ясной Поляны, вел в одиночку, оставаясь вне партий и все их осуждая», он не был толстовцем. Здесь он был Толстым, но развернутым во внешний мир с такой же безкомпромиссностью, с какой позволял вглядываться лишь в себя. Это было самое настоящее сопротивление внешнему злу насилием. Это был гигантский выброс энергии внутренней борьбы - поверх людских голов, в созданные людьми институты...
Бог в миросозерцании Толстого
«Отец Сергий», повесть, к которой он возвращался постоянно почти в течение десятилетия, но так и не опубликовал, хотя именно она содержит, казалось бы, идеальный - с точки зрения толстовства - вариант художественного завершения его идей...Победа героя повести над собой, полное смирение... И как сложен его путь к этому итогу… Годы монастыря, затворничества, но так и не укрощенная гордость… Падение... Позор...К истинному смирению он приходит уже за стенами монастыря - в м и р у приближается толстовский герой к пределу святости, к какому-то уже за-каратаевскому слиянию с миром…Когда на вопрос «Кто ты?» в финале повести находит самый смиренный ответ: «Раб Божий»…
Мирское, безблагодатное, беспокаянное смирение….Для самого Толстого и этот предел остался недосигаем. Гордый, так и не укрощенный внутренний огонь полыхает в нем до последних дней. И может быть, только в своем последнего «набеге» на мир - в своем тихом уходе в мир - он делает шаг к тому пределу, на который он вывел своего героя...
Если Толстой поначалу допускал, что его индивидуальность сама собой впишется в общий мир с безусловной необходимостью его законов; если затем он начал стеснять свое «я», осознав, что, только подчиняя себя интересам «других», исторгая на них сострадание и любовь можно совместить общий мир и собственное благо; то в конце концов он приходит к пониманию, что и это служение «другим», и таким образом понятое служение себе возможно только как служение Богу. И здесь неважно, что Бог Толстого был не вполне христианским, даже не ветхозаветным, а пантеистическим, а важно то, что в его миросозерцании он б ы л. То есть существовало внеличностное ограничение, и борьба с собственным «я» велась Толстым в поле трансцендентного.
Индивидуализм Толстого и Ницше
Возможно, что именно жизненные обстоятельства Ницше. так разительно отличавшиеся от толстовских (высокоправедная жизнь Ницше, и, как «награда», - тяжелейшая болезнь, сделавшая его жизнь непрекращающейся борьбой с болью, лишившая его возможности общения ), и спровоцировали Ницше на безоглядное погружение в себя. Он двинулся в направлении, противоположном тому, куда шел Толстой. И потому их сопоставление возможно только как а л ь т е р н а т и в н о е - как сравнение двух взаимоисключающих возможностей развития мощно выраженного индивидуального сознания. Сила, с которой это сознание выражено - это единственное, что их объединяет. В остальном же они не сопоставимы. Один - в нормальных житейских условиях, другой - в исключительных; один - в России, другой - на Западе; один, - преодолевая свое «я», стремится удержаться на пути к «другому»; другой - обречен беспредельно взнуздывать собственное «я»…
Л.Шестов в своем расширительном толковании Ницше - а именно таковым является его попытка вымерить Толстого эталоном Ницше - как раз и пренебрегает этой осторожностью. И потому для него остается как бы и незамеченным, что добро оцененное выше Бога, но не опосредованное через «другого», с необходимостью вбирает в себя совсем иное содержание - становится добром, если и обращенным к «другим», то к «другим-дальним»,а не к «другим-ближним», как у Толстого.
Лев Шестов и его попытка вымерить
Толстого с помощью Ницше.
Приводя слова Ницше, в которых он предлагает «посмотреть на тайну того, как ф а б р и к у ю т с я на земле и д е а л ы » и показывает, как слабость «перелицовывается» в заслугу, опасливая низость - в кротость и т.д., Л. Шестов ограничивается только констатацией сближения противоположностей у Ницше, оставляя без внимания его природу, Хотя она и очевидна, а результат Ницше в принципе предсказуем априорно: оборваны связи с «другими», оборвана связь с трансцендентным, и релятивность любого понятия, связанного с нравственной оценкой, становится неизбежной; в поле коллективного ( «другие» ),в поле трансцендентного (Бог ) нравственные противоположности сосуществуют - вне этих полей они сливаются, свободно перетекают друг в друга…
Вот один из подобных примеров. Л. Шестов: «Впоследствии, когда он вспоминал, что делали с ним сострадание и стыд, эти исполнительные агенты нравственности, воплощающие собою внутреннее принуждение, его охватывал мистический ужас и…отвращение к морали…»[47] Здесь явная попытка расширительного толкования: ведь внутреннее принуждение ради самого принуждения это – ничто, это - единица, деленная на ноль, неопределенность; необходим «другой», кто-то еще, чтобы принуждение обрело смысл…
В «особых точках» общие «правила», действительно, перестают действовать. Но это отнюдь не доказывает, что правила ущербны. «Особая точка» ничего но опровергает - она лишь ограничивает: ее опыт нельзя выносить за ее пределы. Л.Шестов же как раз и выносит - все его упреки Толстому и есть этот вынос…
Особая точка Ницше
Сам Ницше достаточно аккуратен со своей особостью. Его идея о «любви к року» - «не только выносить необходимость…,но любить ее» - есть, если разобраться, то звено, которое присоединяет его «особую точку» к общему миру. Но именно присоединяет, а не распространяет на него. И Ницше не совершает переходов обратных (сюда, по сю сторону добра ) с той ношей, которую добыл за гранью (по ту сторону добра ). О его намерении остаться в своей, «особой точке» недвусмысленно свидетельствует главное понятие его «системы» - сверхчеловек. Понятие как раз из числа «особых», исключительно хрупких - недаром столько недоразумений связано с его толкованием…
Хайдеггеровское толкование сверхчеловека
М.Хайдеггер убедительно показал, что в стремлении п р е о д о л е т ь о б е с ц е н и в а н и е высших ценностей (как констатацию потери сверхчувственным миром «своей действенной силы» принимает он ницшевские слова «Бог мертв» ) приходит Ницше к представлению о сверхчеловеке, об особом состоянии человечества, в котором оно поднимается «над прежним людским складом». Это - не « какая-то отдельная человеческая особь, в которой способности и намерения всем известного обычного человека гигантски умножены и возвышенны », не «людская разновидность», а всего лишь наименование "сущности человечества, которое будучи человечеством нового времени, начинает входить в завершение сущности его эпохи»...; «…это основанный в самом же бытии закон длинной цепи величайших самоопределений, в течение которых человек постепенно созревает для такого сущего…» При такой интерпретации «система» Ницше предстает не как разрушительное, сеющее хаос образование, случайно выброшенное в мир «взбесившейся» индивидуальностью и провоцирующее этот мир, но как нечто предельное, завершающее, эволюционно оправданное со своим, пусть «особым», но сверхценностным центром.
Величие индивидуализма Толстого
За Толстым же - тяжелейший опыт самостеснения, преобразованный, отлитый в простые и доступные формы…Толстой не желает превращать свой индивидуальный опыт в мировую трагедию. Он предлагает миру не собственные страдания, не требование низвергнуть во имя них те ценности, что ценой страданий выработало до него человечество, - он делится с человечеством приобретенным иммунитетом...
Таким, собственно, и должен быть великий индивидуалист. Позволяющий себе роскошь не замкнуться под напором собственного «я», преодолевающий это «я» и через ошибки, отступления, сомнения, новые страдания устремляющий себя к «другим»; берущий на себя ответственное право лишь собственными силами одолеть свой опыт; и открывающий его миру в виде доступном, по-средственном - по духовных средствам многих.
Моральное наслажденчество… Сентиментальное умиление… Апофеоз посредственности...
Нет числа изощренно - пренебрежительным оценкам, на которые может спровоцировать такой вот, «лишенный» признаков внешнего величия индивидуализм... Но ведь за всем этим - величие самоодоления, величие готовности оградить мир от собственной боли. Готовности тем более впечатляющей, что его не останавливает даже очевидная наивность: предложить обществу спасительную сыворотку - толстовство... И наконец, величие еще одной жертвы - готовность к трагедии непонимания...
Странен, загадочен - таинственен этот великий индивидуалист...Ни на минуту не прекращающаяся внутренняя борьба... Непокоренная гордость - гордость рефлектирующего, обуздывающего себя духа...Ближайшее окружение, опаленное огнем этой борьбы…
Руины общественных институтов, концепций, идей, сокрушенных периодическими выбросами внутреннего огня...
И курящийся над исполином легкий дымок его проповеди, его нравственного учения, его сострадательных поступков, от которого, морщась, отворачивается интеллектуальная элита, которому шлют отлучение церковные иерархи...
Нитше и Толстой
Они, «соприкоснувшись» друг с другом в момент, когда осознали могущество собственных индивидуальностей, разошлись затем в противоположных направлениях.
Один всецело погрузился в себя, в свою «особую» область. Другой дерзнул жизнью и творчеством своим вживиться в общий мир...
Один в своем самозаточении, оторванный от людей, с вызовом противопоставил себя и человечеству и всем добытым им ценностям и стал «убежденным и восторженным апостолом «любви к дальнему»» .Другой уже в первых попытках обуздать свое «я» с безграничной и несокрушимой верой в добро и все иные общечеловеческие ценности потянулся к «другому» и безоговорочно принял идеи «любви к ближнему»...
Один рационалистическим росчерком отбросил общепризнанный метафизический центр мира — Бога, начал выстраивать новый, доселе невиданный центр — сверхчеловека — и предложил миру свой катехизис, свое « евангелие «любви к дальнему»» — устами Заратустры продиктовал правила и приемы выделывания в себе сверхчеловека. Другой, подстегиваемый своими претензиями к практике христианства, обратил свою рационалистическую мысль к его метафизике - попытался «улучшить» христианство: лишил Иисуса богосущности, отбросил христианские таинства, божественную благодать и в соответствии с пантеистической традицией растворил Бога в мире. Затем провозгласил, что «Бог есть желание блага всему существующему и каждый человек познает в себе Бога с той минуты, когда в нем родилось желание блага всему существующему», и начал с титаническим упорством и целеустремленностью взращивать в себе желание такого блага, проповедуя это желание, стремясь увлечь за собой все человечество...
Разные установки, разные пути. И тем не менее они все-таки «пересеклись».... С той же необходимостью, с какой пересекаются идеи о «любви к дальнему» и «любви к ближнему».
И если место для Ницше здесь находится однозначно, то Толстой определенно не вмещается ни в ту, ни в другую идеологию. И это понятно: при всей своей исключительности, при всей направленности своих помыслов к человечеству Ницше остается последовательно интровертным индивидуалистом — для себя он ясен, определен и безальтернативен. Он чисто единичен — его удобно классифицировать...Толстой же, совершающий над собой усилие — обратить себя, индивидуалиста интровертного, в экстравертного, — неизбежно утрачивает четкость. Он как бы размыт в «других» — его не удержать в классификации.
У Ницше — состояние. У Толстого — процесс. Один по отношению к общему миру — ставший, другой — становящийся. Один готов выпрыгнуть в будущее в гордом одиночестве, другой — тянется в будущее, но согласен там быть только со всем человечеством. Один — блестящий теоретик, другой — практик, делатель, всегда и неизбежно вступающий в непримиримое противоречие с миром, существо, заметим, от веку не ценимое в России.
Их разделяет рефлексия второго рода
Причина их расхождения, а следовательно, источник неукротимой тяги Толстого к ближнему, возможно, заключена в том, что если эти два индивидуалиста и сближаются по своей способности к рефлексии, то только на уровне рефлексии первого рода - когда оцениваются личные намерения. Здесь и тот и другой своим негативным намерениям дает негативную оценку — здесь они о б а в поле действия традиционных, общезначимых ценностей.
Но их разделяет р е ф л е к с и я в т о р о г о р о д а — мысль об оценке своего намерения, то есть не сама мысль о себе, а мысль о самооценке. Здесь интровертный индивидуалист Ницше выставляет себе по преимуществу «плюс» и тем самым закрывает для себя ближний мир. Это положительное мнение о самооценке и дает дополнительный, а может быть, даже решающий, стимул к тому, чтобы поставить под сомнение действенность общепринятых нравственных норм: однообразие положительных оценок второго уровня неизбежно должно создавать иллюзию о т н о с и т е л ь н о с т и норм, которые действуют на первом уровне.
Толстой беспощаден к себе именно на уровне мыслей о самооценке — его оценка здесь бескомпромиссно отрицательна (его не проходящая убежденность, что он живет дурно). Он не находит в мыслях о себе утешения, ему не грозит моральное наслажденчество (да, не грозит — как бы ни убеждал нас в обратном И.А.Ильин). Именно поэтому он не может успокоиться и замкнуться в своем внутреннем мире и посвятить себя разработке теорий в рамках идеологии «любви к дальнему». Отрицательные оценки мыслей о себе выталкивают его из собственного мира к ближнему, заставляют его мертвой хваткой держаться за общепринятые нравственные нормы — спасаться в рефлексии первого уровня с их помощью[63].
Толстой, таким образом, обречен на выход к ближнему, на мучительное существование м е ж д у крайних идеологий...
Между человеком и человечеством
Ницше принадлежит хлесткий афоризм: «Человек есть канат, укрепленный между зверем и сверхчеловеком»[64]... На долю Толстого и выпало нечто подобное: быть «канатом» между «любовью к ближнему» и «любовью к дальнему» — между человеком и человечеством. В такое положение он поставлен своим о с о б ы м индивидуализмом. И оно, можно сказать, типично — в нем, по существу, оказывается каждый. Толстой лишь пережил данное состояние с исключительной силой и предельно обнажил его. В этом и есть его основная заслуга перед человечеством — заслуга и его творчества во всем его многообразии, и его жизни...
Это Толстой в своей необъявленной полемике с Ницше ставил вопрос о поиске оптимальной пропорции «любви к дальнему» и «любви к ближнему» в практической как частной, так и общественной жизни.
Это он, предвосхищая опыт Ницше, почувствовал, что слишком интенсивный перенос центра тяжести на «дальнего», создавая зловещую пустоту в ближнем порядке, разрушает основу для всякой любви; что эта пустота должна быть ограничена, ибо в противном случае она втянет, поглотит без остатка все «вещи и призраки».
Это о его поисках оптимального сочетания двух типов любви свидетельствуют метания в художественном творчестве — и такие сближения, как «Крейцерова соната» (ориентация на «дальнее», предельная беспощадность ко всему «ближнему») - «Хозяин и работник» (тихая и спокойная проповедь «любви к ближнему»); и головокружительные переходы в публицистике: от толстовства, проповедующего смирение и непротивление, к «толстовству», сокрушающему церковь, государство, науку, искусство — то есть все то, что в практической общественной жизни призвано быть оплотом «любви к дальнему»...
Это постоянное сосуществование в нем смирения, тишины, когда его помыслы обращены к «ближнему», и буйной, ницшевской беспощадности, когда он бьется за «дальнее» — за правду, истину, справедливость за «вещи и призраки»... Так достигается, видимо, определенное равновесие в его разорванном— м е ж д у ! -- существовании. Так взаимно компенсируются: преодоление эгоизма, своего «я» - в «любви к ближнему» и осуществление своего эгоистического «я» - в «любви к дальнему».
Так кто из них истинно велик и трагичен
Цена, заплаченная лично Толстым за его «промежуточное» существование, огромна: он не знал ощущения равновесия с миром, он не ощутил комфортности своего существования. А значит, расплачивался своим счастьем...
К ощущению такой комфортности можно приблизиться, культивируя, взнуздывая свое «я». Но это — постоянно ускользающее ощущение: оно принадлежит тебе мгновение, но уже в следующий миг очередной порцией твоего самоутверждения отнимается у тебя...
Так у Нищие. Возможно, он — единственный интровертный индивидуалист, испытавший счастье, поскольку готов был держаться до конца в этой безумной гонке внутрь себя.
Однако и самоотречение, самостеснение не сулят желанного предела: задача полного вживления в общий мир так же неразрешима, как задача абсолютного выделения из него. Но здесь недоступен даже миг ощущения равновесия, здесь невозможно даже касание счастья. Ибо оно перестает быть качеством индивидуальным, оно возможно лишь как счастье всех...
Так у Толстого...
Вот и решайте, кто из них истинно велик и трагичен…
ЧИСЛО ПОСЕЩЕНИЙ | ПОИСК ПО САЙТУ | |
НАПИСАТЬ АДМИНИСТРАТОРУ
|
©ВалерийСуриков |